Тонкий луч солнца проникает через щит, закрывающий окно подвала. Луч медленно выполз по ножке кровати, ощупал сапог лежащего, поиграл на металлической пуговице шипели, выполз на стол и осторожно, точно боясь взрыва, коснулся ручной гранаты, лежащей возле самовара. Он полз всё выше, и это значило, что солнце садилось, что наступал зимний вечер.
Обычно говорят — тихий гечер. Но этот вечер нельзя было назвать тихим. Раздалось протяжное курлыкание, потом послышались тяжёлые частые взрывы. А спустя несколько мгновений, ухнул одинокий взрыв. «Наше дальнобойное с того берега», — сказали сидевшие. И хотя всё время стреляли, хотя приход вечера в тёмном холодном подвале стал заметен лишь по тому, что солнечный луч полз снизу вверх и уже подходил к чёрному закопчённому потолку, всё же это был настоящий тихий вечер.
Красноармейцы завели патефон. — Какую ставить? — спросил один.
Сразу несколько. голосов ответили:
— Нашу поставь, ту самую.
Тут произошла странная вещь. Пока боец искал пластинку, мне подумалось: «Хорошо бы услышать здесь, в чёрном разрушенном подвале, свою любимую «Ирландскую застольную». И вдруг торжественный, печальный голос запел:
За окнами шумит метель…
Видно песня очень нравилась красноармейцам: все сидели молча. Раз десять повторили они одно и то же место:
Миледи смерть, мы просим вас За дверью подождать…
Эти слова, эта наивная и гениальная бетховенская музыка звучала здесь непередаваемо сильно. Пожалуй, это было для меня одно из самых сильных переживаний войны, ибо на войне человек знает много горячих, радостных, горьких чувств, знает ненависть и тоску, знает горе и страх, любовь, жалость, месть. Но редко людей на войне посещает печаль. А в этих словах, в этой музыке скорбного сердца, в этой снисходительной насмешливой просьбе:
Миледи смерть, мы просим нас за дверью подождать,
была непередаваемая сила, благородная печаль.
И здесь, как никогда, я порадовался великой силе подлинного искусства, тому, что бетховенскую песню слушали торжественно, как церковную службу, солдаты, три месяца проведшие лицом к лицу со смертью в этом разрушенном, изуродованном, не сдавшемся фашистам здании.
Под эту песню в полутьме подвала торжественно и выпукло вспоминались десятки людей сталинградской оборони, людей, выразивших всё величие народной души. Вспомнился суровый, аввакумовский непримиримый сержант Власов, державший переправу, вспомнился сапёр Брысин, красивый, смуглый, не ведающий страха в своём буслаевском удальстве, дравшийся один против двадцати в пустом двухэтажном доме, вспомнился Подханов, не захотевший после ранения уходить на левый берег: когда начинался бой, он выползал из подземелья, где находилась санитарная рота, и, подползал к переднему краю, стрелял из винтовки. Вспомнилось, как сержант Выручкин откапывал под ураганным огнём на тракторном заводе засыпанный штаб дивизии. Он копал с такой стремительной яростью, что пена выступила у него на губах, и его силой оттащили, боялись, что он упадёт мёртвым от нечеловеческого напряжения. Вспомнилось, как за несколько часов до этого тот же Выручкин бросился к горящей машине с боеприпасами и сбил с неё огонь. И вспомнилось, что Выручкина не смог поблагодарить генерал Жолудев, так как Выручкина убило немецкой миной. Может быть в крови его, от прадедов передалась эта солдатская доблесть — кидаться на помощь попавшим в беду, забывая обо всём; может быть от этого и дали их роду кличку Выручкиных. Всиомпился мне боец понтонного батальона Волков. Раненый в шею, с рассечённой лопаткой, он тридцать километров пробирался то ползком, то на попутных машинах из госпиталя на переправу и плакал, когда его увезли обратно в госпиталь. Вспомнились мне те, что сгорели в посёлке тракторного завода, но не вышли из горящих зданий, вели огонь до последнего патрона. Вспомнились те, кто дрался за «Баррикады» и за Мамаев курган, те, что отражали немецкие танки в Скульптурном саду. Вспомнилась мне широкая проторенная дорога, ведущая к рыбачьей слободе по берегу Волги, дорога славы и смерти; молчаливые колонны, шедшие до ней в жаркой пыли августа, в лунные сентябрьские ночи, в ненастье октября, в ноябрьском снегу. Они шли тяжёлой поступью — бронебойщики, автоматчики, стрелки, пулемётчики, шли в торжественно суровом молчании, и лишь позвякивало их оружие, да гудела земля под их тяжёлым шагом.
И вдруг вспомнилось мне письмецо, написапное детской рукой, письмецо, лежавшее возле убитого в дзоте бойца. «Добрый день, а может быть и вечер, Здравствуйте тятя. Я без вас шибко скучаю. Приходишь домой, как на фатеру. Приезжайте хоть один час на вас посмотреть. Пишу, а слёзы градом льются. Писала дочь Пипа».
И вспомнился мне этот убитый тятя. Может быть, он перечитывал письмо, чувствуя свою смерть, и смятый листочек так и остался лежать около его головы…
Как передать чувства, пришедшие в этот час в тёмном подвале не сдавшегося врагу завода, где сидел я, слушая торжественную и печальную песнь, и глядел на задумчивые, строгие лица людей в красноармейских шинелях.
1 января 1943г.