— М-да… серьезный документ. — Борис Николаевич так и эдак удрученно поразглядывал скрепленную печатью бумагу.
— Ну вот. А вы за карандаш хватаетесь, — снова загудел обиженный посетитель, громадный бритоголовый мужчина. — Тут разобраться сначала надо. А за карандаш… Кто, спрашивается, гонит ее? Кто выгоняет? Если ты жена, так живи как положено. Вот и документ налицо. Этот же самый Бакушкин и подписывал. А теперь… Ну, да и на него имеется управа. Найдем! А то что же получается: квартиру дождалась, прописалась и — делиться давай! Это тунеядство, товарищ корреспондент, обман. И я до кого хочешь дойду!
Он сидел, плотно упираясь в расставленные колени. Дрожал и наливался кровью рассерженный старческий подгрудок. Толстым пальцем пенсионер то и дело оттягивал душивший воротничок. В прокуренном редакционном помещении возвышалась его крепкая свежеобритая голова. Острый запах одеколона перешибал застарелую табачную вонь. Борис Николаевич морщился. Он сегодня с самого утра чувствовал себя скверно. Утром Тамара не хотела выпускать его из дома, но позвонил секретарь редакции и упросил, чтобы Борис Николаевич пришел хоть на полчасика. Настырный посетитель, «этот чертов Ромео», как назвал его секретарь, оказывается, заявился в редакцию чуть свет и разыскивал фельетониста.
— Ты что, договаривался с ним встретиться? — допытывался секретарь.
— Он где сейчас, в редакции? — спросил Борис Николаевич, вяло спуская с дивана ноги.
— С утра сидит, ну его к черту. В обком грозится… Приходи, слушай, сделай одолжение. Он мне номер сорвет.
Громогласный гвардейского роста старикан явился в редакцию с толстой кожаной папкой. Измученный секретарь, у которого остановились все дела, с радостью сбыл его с рук. Борис Николаевич, незаметно приглядываясь, повел посетителя к себе.
Болезненный ли вид журналиста, постоянно кутающегося в шарф, раздражал благоухающего пенсионера, просто ли обеспокоило его посещение редакции сожительницей, но только с самого начала возмущенный старикан попер на голос. Борис Николаевич не переставал морщиться. «А ну их, и с любовью ихней! — раскаивался он, щупая виски. — Сплавить надо было все-таки в отдел писем».
— Только ведь… как бы вам сказать, — деликатничал он, держа перед собой «Брачное соглашение». — Документ этот, разобраться, если, в данном случае не может иметь никакой юридической силы. То есть приобщить его… учесть, так сказать, в общем раскладе можно, но ведь вы возлагаете на него, как я понимаю…
Монументально восседая на жидком редакционном стуле, Кухаренко с усилием вслушивался в сбивчивую, утекающую речь журналиста и ничего не мог уразуметь. Он даже головой потряс и понадежнее расставил ноги. Обилие слов отскакивало от его блистающего лба, он не понимал, куда клонит этот бледный, мерзнущий даже в невыносимо душной, прокуренной комнате человек.
— То есть как это — никакой? А подпись? А печать? Мы по всей форме сходились. А в загс она сама не схотела: стыдно ей, видишь ли! А теперь не стыдно? Я, конечно, понимаю, не дурак, что для суда или там приговора… Но ведь я не в суд пришел. Пускай общественность посмотрит.
Взор его был ясен, напорист и тверд. Борис Николаевич, нервно поправляя на шее шарф, отводил страдающие глаза.
— Так ведь и общественность… По-моему, в таких случаях основным предметом, что ли… не документом, нет!.. а предметом, на котором строятся человеческие отношения, должна быть любовь. Все-таки любовь! Мне так кажется… А как раз любви-то, как можно догадываться, нет и, надо полагать, не было. Я так нахожу…
Не только сила убеждения, чтобы возражать пенсионеру, но даже сами слова давались сегодня с трудом.
— Это вы ее наслушались! — возмущенно отрубил Кухаренко, багровея еще больше и с остервенением запуская палец за воротничок. — Как это так — не было! Значит, что я — силком, выходит? Вы, знаете, не того… Вот, если вам всего мало, — читайте! — Он проворно достал из папки и положил на стол хорошо разглаженный листочек с потертыми местами на сгибах. — Что же я, так зря бы и пошел по организациям? Слава богу, не дурак еще!
И все ворочал головой, высвобождая полнокровную, дородную шею.
Первым делом Борис Николаевич посмотрел, нет ли и на листочке казенной печати.
— Что, тоже письмо? — спросил он.
— Почему — тоже? — не понял старикан, складывая свою увесистую папку. — Просто письмо. Да вы читайте, читайте!
Письмо было от Муси.
«…Весна у нас на Кубани вступает в свои права: тепло, сухо, птички поют, насекомые выползают на поверхность греться. Фото Ваше у меня на видном месте в альбоме, на которое я очень часто смотрю. Мне многие говорили, что у меня каменное сердце, но оказалось, что для моего каменного сердца Егор Петрович сумели подобрать алмазное стеклышко…»
Борис Николаевич вздохнул и утомленно потер переносицу. Глаза его еще скользили по корявым торопливым строчкам разглаженного и отлежавшегося в папке письма, но он ничего не видел и не понимал, — перестал понимать. Ему не хотелось ни вникать в это сутяжничанье обозленных друг на друга людей, ни тем более разбираться, на чьей же стороне окажется в конце концов какая-то ничтожная доля правоты. В нем поднималось раздражение и все большая неприязнь к сегодняшнему нахрапистому посетителю, — именно настойчивость его и неумолимость, ясные непреклонные глаза выводили журналиста из себя. Чувства эти настолько вдруг овладели им, что Борис Николаевич, сдерживаясь, зажмурился, стиснул зубы и едва не простонал, принявшись быстро-быстро поглаживать пальцами ноющие виски. Так, с закрытыми глазами, он просидел с минуту, если не более, соображая в то же время, что сказать, как вообще избавиться от всей этой недоброй суеты чего-то добивающихся людишек, которым не хватало постоянной обремененности большими чувствами и тревогами. А ведь могло и так быть, да так, наверное, и было, что где-то усталый, измученный хирург, золотые руки, заканчивал на живом раскрытом сердце ювелирный шов или на далекой наблюдаемой планете, погасив турбины, садилась мягко станция с Земли, а в этот миг управдом товарищ Бакушкин, любовно подышав на казенную печать, деловито скреплял вот этот, с позволения сказать…
Но что-то следовало говорить, и Борис Николаевич взял себя в руки.
— Ну? — тотчас оживился посетитель, наблюдавший за журналистом. — Что теперь скажете? Не любила?
— Знаете что, — предложил Борис Николаевич, — вы мне оставьте все это. Я еще почитаю, подумаю. А то я сегодня что-то… не того, — и растопыренными пальцами он повертел у себя возле головы.
Кухаренко помедлил, потом с неохотой согласился.
— Понимаю, — произнес он и, не настаивая больше, засобирался. — Но это все скоро выйдет? В газете-то напишется?
— Ну, знаете… — возмутился Борис Николаевич, — у нас так быстро не делается!
— А то смотрите… я, если что, могу и посодействовать. Куда сходить, написать.
— Нет, нет. Никакого содействия не требуется. Не нужно.
Пенсионер окинул журналиста взглядом, словно определяя его способность и пробивную силу.
— Смотрите сами, товарищ корреспондент. Подождем… Но только я вам со всей документации лучше копии сниму. У меня же не только это. Тут, если начать разбираться… А вы поправляйтесь. В таких делах здоровье прежде всего.
«Ну, слава богу», — вздохнул Борис Николаевич, и раздражение его пошло на убыль.
Развалив на коленях добротную папку, Кухаренко вкладывал и никак не мог вложить на свои места предусмотрительно сберегаемые бумажки. Борис Николаевич обратил внимание, что папка пенсионера полным-полна какими-то разнокалиберными листочками. «Ну, подобрал старик алмазное стеклышко».
— Таких наказывать надо, к порядку призывать, — сердился и ворчал пенсионер, стараясь уложить листочки. На коленях у него лежал уже целый ворох потревоженных бумаг.
Встав из-за стола, чтобы помочь ему, Борис Николаевич спросил:
— Она у вас кто по специальности-то?
Вдвоем они управились скорее, Кухаренко захлопнул папку и поднялся, высоко вознесся над журналистом благоухающей обритой головой.