Позже он уходил и молился, крестился и трясся всем телом, потому что я рассказала ему о нас с Мадом. Рассказала обо всем и с такой же усмешкой смотрела, как расширяются от ужаса его глаза. Стало ли мне легче после этого? Нет, не стало. Я так и осталась с грузом своих преступлений против чопорного и лицемерного общества, потому что меня они не тяготили и не вызывали ни малейших угрызений совести или стыда. Я слишком дорожила своими грехами, чтобы о чем-то сожалеть. Перед казнью нас покормили, но я не притронулась к еде. Мне было слишком плохо, чтобы проглотить хотя бы кусок хлеба, не то что тюремной похлебки. А исторгать содержимое желудка во время экзекуции я не хотела. Тюремный врач высказал предположение, что это последствия пребывания в загрязненной вирусом зоне и полная антисанитария. Вода, которую мы пили и мылись ею,, была грязной и не очищенной. Я смеялась ему в лицо. О чем он говорит? О какой антисанитарии? Мы спали рядом с трупами и ели просроченные продукты. И даже тогда мне и вполовину не было так плохо, как сейчас. У нас брали кровь на анализы, но никто не торопился огласить смертникам заключение врачей. Нас лишь использовали в своих целях. Все результаты проверок были строго засекречены. Я же думала, что это последствия пыток и жестоких побоев. Первые дни над нами страшно издевались. Нас мучили сутки напролет. Я слышала, как выли от боли в соседних камерах воины сопротивления. Меня почти не тронули. Но в первые два дня жестоко избили. Мне тогда казалось, я умру от дикой боли в животе и под ребрами, но я выкарабкалась. Меня тогда мало волновало собственное физическое состояние. Я думала только о том, как там они? Где их держат? Сможет ли кто-то из них выжить.
Потом я долго вспоминала слова священника. Он говорил о раскаянии, о признании своих ошибок, о том, что я должна вымаливать у Господа прощения за себя, не молить его о грехах Мадана и своих родителей, а я не считала себя виноватой. Я любила. Кто меня осудит за это, пусть сами горят в Аду. Никогда не буду стыдиться ни одного прикосновения моего мужчины, ни одного его поцелуя. За все в жизни нужно платить, и я знала, что мы с ним заплатим по всем счетам рано или поздно. Заплатим так, как никто другой. Я говорила ему об этом, когда лежала у брата на груди и гладила его лицо дрожащими руками.
«– Я буду гореть в Аду, Мадан, за то, что так люблю тебя.
– Моя маленькая Бабочка, мы будем гореть там вместе. Тебе не будет скучно, я обещаю. Ты мне веришь?
– Если вместе, то я согласна гореть бесконечно.
– А я бы предпочел гореть там один…
– Поздно. Я такая же грешница, как и ты. Не отделаешься от меня даже в Преисподней.
Он подминал меня под себя и долго смотрел мне в глаза своими невыносимыми ярко-зелеными глазами, от которых я сходила с ума.
– Если бы я мог… я такой слабый, Най, я такой безвольный. Втянул тебя в это. Не удержался. Не смог.
– Я бы убила тебя, если бы смог.
– Ты убила и сердце себе забрала.
– У тебя мое, а у меня твое?
Кивает и волосы мои перебирает, нежно целуя скулы, губы, глаза.
– У меня твое, а у тебя мое. Запомни, Най, я никогда и никому не позволю тебя обидеть. Никогда не бойся, слышишь? У тебя есть я. Помни об этом. Пока я жив, с тобой ничего не случится.
– А если тебя не станет, я уйду за тобой.
– Если меня не станет, ты мне пообещаешь быть счастливой и жить дальше ради меня. Не то в Преисподней я прикажу выбрать для тебя самый страшный котел.
– Ты собрался и там командовать?
– А то. Им же нужны солдаты.
– Я никогда не буду счастливой без тебя, Мадан. Твоя жизнь-моя жизнь».
И я не боялась. Пока у меня был он, я никого и ничего не боялась.
Перед самой казнью комендант приводил приговоренного к себе в кабинет и спрашивал его о последнем желании. Меня тоже привели. Уже тогда я испытала эту ненависть к чиновникам, которые ставят себя выше простых сметных, а в данном случае – смертников. Он говорил со мной снисходительно грубо, словно это я виновата в том, что вирус ВАМЕТА вырвался из-под контроля или даже сама распространила его. Гораздо позже я узнаю, что именно в этом обвинили мятежников. Чтобы народ не испытывал к ним жалости, чтобы ненавидели их лютой ненавистью и не попробовали освободить никого из нас. Мы не сопротивление – мы и есть убийцы, повинные в миллионах смертей. Ловкий ход. Глупый народ, готовый верить. Но я никого не осуждаю. Убитым горем людям нужны виновные, и им их дали. Более того, над ними свершили правосудие. У меня была всего одна-единственная просьба: я хотела увидеть ЕГО в последний раз. И все. Больше мне ничего не было нужно. Только чтоб дали в глаза посмотреть и попрощаться. Запах его почувствовать. Услышать голос. Один раз. Комендант сухо повторил мои слова, как робот, удостоверился, что это и есть мое последнее желание и записал в реестр просьбу заключенной-смертницы, не поднимая головы, дал указание увести. Потом, спустя год, я точно так же сухо щелкну затвором и выпущу всю обойму ему в голову…Точнее, не я. Меня уже не стало.
Я не была на это способна. Марана казнит Коменданта. После десяти выполненных заданий ей дадут такое право – убрать того, кого она захочет. Кроме императорской семьи, разумеется.
А тогда меня увели обратно в камеру дожидаться исполнения моей просьбы. Когда мне сказали, что Мадан отказался от встречи, я не поверила. Я билась о дверь в истерике, ломала об нее ногти и кричала. Как же я кричала, чтобы они не смели мне лгать. Он не мог отказаться. Не мооог. Только не от меня. Меня облили ледяной водой, чтоб не орала и, не дай Бог, не спровоцировала бунт заключенных. Промерзшая до самых костей, я обессиленно рухнула на пол и смотрела в потолок, надеясь на скорую смерть от холода. Но мне не повезло, было еще слишком рано умирать. Найса еще не прошла все круги своего Ада, чтобы так просто умереть. У нее еще было все впереди.
Нас везли на площадь в бронированном грузовике, разделенном на сектора. У меня уже не осталось слез, я лежала на холодном полу, подобрав ноги под себя, обхватив колени руками и смотрела в одну точку. Мне хотелось, чтобы все это быстрее закончилось. Чтобы не думать, почему он так со мной. Почему отнял право увидеть перед смертью. Но я этого так и не поняла по сей день. Возможно, это было именно то, что так трудно простить – эту безграничную жестокость, на которую мог быть способен только он. Моральную пытку, с которой я так и не справилась тогда. Грузовик остановили где-то возле очередного КПП на досмотр. Именно тогда меня и освободили. Вытянули из машины, якобы на проверку.
Я даже не смотрела по сторонам, послушно шла в небольшое серое здание. Меня завели в одну из комнат, похожую на медкабинет, и закрыли дверь снаружи. Спустя пару минут, туда вошел Пирс. Он сказал мне, что я свободна. Это был апокалипсис. Это была дикая истерика на грани с помешательством. Я не знаю, что со мной тогда творилось. Я била его и царапалась, я орала, как раненый зверь, пойманный в капкан, билась о стены. Я требовала везти меня на площадь, чтобы увидеть их. Чтобы умереть вместе с ними. Пирс стойко держался, схватив меня в охапку и сильно стискивая, не давая дёрнуться, закрыв рот ладонью, пока не отъедет грузовик, в который вместо меня погрузили другую женщину-смертницу. Я его проклинала и грозилась разорвать на части, если не вернет обратно в машину…. Пирс сообщил мне время казни, и я остекленевшим взглядом смотрела на часы, когда стрелка пересекла двенадцать, я выхватила у Пирса пистолет, но ему удалось отобрать его у меня, а потом опять долго держать в железных тисках. Пока выла и кричала, пока срывала горло и, наконец, не затихла.
Позволила увезти себя из города по поддельным документам. Интерес к жизни пропал совершенно. Я пыталась покончить с собой каждый раз, как он оставлял меня одну. Резала вены, вешалась, но каждый раз он возвращал меня обратно и качал как ребенка на руках, умоляя прекратить истязать себя и его. Дать возможность помочь мне, а я сипло шептала, что он не помогает, он мучает меня. Пусть даст уйти или сам пристрелит. Он говорил, что я жить должна, что это чудо, ведь мне удалось спастись. И я понимала, что должна быть ему благодарна, но не могла смириться.