– Дай пройти, у меня уже руки отваливаются!
Взглянув на меня и не увидев ни одобрения, ни протеста, он молча открыл дверь и снова притворил ее, когда Дайна вывалилась в подъезд.
– Это и есть ее мать? Я не ошибся? Откуда она вдруг взялась?
– Она вернет ее, – пробормотала я, и повторила, как мантру: – Она вернет ее.
– Так уже было?
Теперь он будто бы и не собирался уходить. Хотя и не решался снова снять обувь: Митя носил кроссовки, возможно, это и заставило меня принять его за вчерашнего студента. А сейчас отозвалось одобрением: этот человек любит ходить. Как и я. У Дайны теперь есть машина? Наши миры отталкиваются все больше, скоро не разглядеть…
Подождав немного – отвечу ли что-нибудь (но любые слова разорвали бы сейчас горло в кровь!), Митя проговорил, заметно помрачнев:
– Я не мог не открыть ей дверь. Вы же не возражали… У девочки, я думаю, ничего серьезного, так что за нее не волнуйтесь.
Пытаясь укрыться от его заботливости, – как она невыносима, когда от не нужного человека! – я отошла и отвернулась к окну. Разве этого недостаточно, чтобы человек понял: здесь в нем никто не нуждается? За спиной – шорох. Пытается ускользнуть неслышно? Не люблю этого в мужчинах. В тех, кто хоть бочком пытается втиснуться в мою жизнь. От них я жду силы хотя бы на равных, лучше – такой, чтоб встряхнула. Резко – пусть осыплется шелуха прошлого. Деликатностью от нее не избавишься…
Я вздрогнула всем телом, когда чужие руки уверенно вжались в мои плечи.
– Вы еще здесь?!
– А вы решили, что я сбежал?
Оказывается, возился там, опять разуваясь.
– Зачем вы здесь?
– Я же доктор, – он еще пытался шутить. Вышло неуклюже. – Я не могу бросить человека, когда вижу, что ему по-настоящему плохо.
– В таком случае, вам придется остаться здесь навсегда. Не пугайтесь так, я шучу.
– Неужели вам всегда плохо?
– Я же сказала, что это шутка.
– Мрачноватая…
– Знаете, Митя, лучше всего вам сейчас уйти.
Он давно опустил руки, но я по-прежнему чувствовала их: тепло проникло насквозь.
– А, по-моему, я должен задержаться. Давайте просто пообщаемся! Это вас отвлечет.
– Мой любимый вид общения – потусторонний: сон.
Он даже не удивился:
– Почему-то я так и подумал, что живые люди, из плоти и крови, вас не особенно интересуют. Но сны ведь тоже бывают разные! Привяжется, например, кошмар какой-нибудь…
И этих Марининых слов он тоже не мог знать:
– Мне сон не снится, я его сню.
– Что-что делаете?
В этом мальчишеском, взахлеб, смехе было столько задора, что я охотно подхватила бы его, если б умела смеяться вместе с другими.
– Вы так странно разговариваете!
– Разговариваю? Я так думаю.
В этом не было неправды. Ее мысли всегда были моими собственными. Я читала ее строки и узнавала все свое. Мы веками были одним целым.
Митя признался:
– А с вами непросто. Но это как раз интересно! Редко удается поговорить с кем-то всерьез.
– А по-другому – зачем?
– Ну, не знаю! – он прошелся по комнате, словно вживаясь в нее. – Невозможно ведь промолчать всю жизнь! Да и скучно, согласитесь!
– Вам кажется, пустота может развеселить? Тогда вам к Дайне.
– Куда?
– Дайна – это имя. Ее имя.
Он кивнул в сторону входной двери:
– Вот этой дамочки? Дайна… Шикарно!
– Вам так кажется?
– Никогда не слышал такого имени. Где она родилась? Явно не русская.
– Интересоваться ее происхождением?! Увольте! Но вообще-то глупость не имеет национальности.
Замер возле разоренной кроватки, остановил на мне взгляд врача:
– Что это вы так вскипели? Она вообще кем вам приходится?
Я могла не ответить, и это не было бы невежливостью. В конце концов, я вызывала на дом врача, не исповедника. Почему он все еще здесь?
Пришлось произнести прямым текстом:
– Я хочу остаться одна.
– Если Дайна не вернет девочку, вы и без того останетесь одна.
Ничего неожиданного. Он был жесток со мной не более, чем все в этом мире. Кто-то должен принимать побои, раз так много желающих ударить.
– Медицинский цинизм?
– Горькая правда. Жажда одиночества – это, между прочим, тоже диагноз. Может, вы подсознательно хотели, чтобы Дайна совершила этот налет?
– Что?!
– Не бейте подоконник, он-то при чем? Вот так последний вызов у меня сегодня!
Его откровенно веселила вся эта ситуация. Чужая рана не болит, я всегда это знала. Что мне мешает выставить его за дверь? Место таких, как он и Дайна – за моей дверью.
– Вам не терпится меня выгнать?
Ах, какое пастушье простодушие в улыбке!
– Я всего лишь хочу остаться одна.
– Да-да-да! Это я уже слышал. Но меня вам хочется выгнать?
– Последнее слово слишком грубо. Не мой лексикон. Но, по сути…
Он неожиданно легко согласился:
– Ну, хорошо. Я завтра загляну, когда вы иглы втянете. Или вечерком? Хотите прогуляться вечером? Жара спадет… Я вам мороженое куплю.
– Вы – мне?! Не смешите, я в состоянии оплачивать счета. Да и зачем, если жары не будет?
– Просто для настроения!
– Человеческое самоощущение может зависеть от порции пломбира?
Опять тот же мальчишеский, слегка захлебывающийся смех:
– Нет! От эскимо. Неужели не любите? А я так с детства обожаю эскимо! А все, знаете почему? Его же у нас не продавали. Вы здесь выросли? Помните, как было? Завезут его раз в год, и очередь – на километр… Ну, вы бы хоть улыбнулись, что ли? – во взгляде проступила неподдельная обида. – Нельзя же вечно быть такой мрачной!
– Не вижу повода для веселья. И в тех очередях я никогда не стояла. Тратить время так бессмысленно? Увольте!
– А я стоял!
Кажется, Митя даже не жалел об этом. Пора поисков утраченного времени для него еще не наступила…
– А для траура у вас какой повод? Сами же говорите, что Дайна вернет ее завтра же!
Легкость, какая-то глубинная привычность с которой его губы произносят проклятое мною имя, во мне отзывается смертной тяжестью. Предал походя, еще не став другом… Я в тебе утрачиваю всех когда-либо и где-либо небывших.
– Вон у вас уже волосы седые появились, так себя замучили! Сколько вам? Тридцать один? Правда? Рано еще сединой-то покрываться!
– Золото моих волос тихо переходит в седость…
Митя обернулся чуть ли не прыжком:
– А! Опять Цветаева? Эти стихи я помню.
– Пятерка.
– Что?
– Радость неуспевающего ученика: наконец проблеснуло нечто знакомое. Известное каждому.
У него весело засверкали зубы – стоял против солнца, и оно любовалось им.
– Я для вас прямо воплощенное невежество! А вдруг это не так?
Пошлое, детское – Олеськино: «Вдруг бывает только пук!» проскользнуло в мыслях, вытянув отрывистый смех, больше похожий на истерику. Над чем смеюсь Мите было не догадаться (Дайна способна была произнести подобное вслух!), и потому лицо его смялось еще больше, пошло милыми складками – все вдоль. И отчего-то захотелось разгладить его ладонями. Вернуть съежившуюся детскость… Сжала пальцы так, что серебряные кольца впились в кожу, напомнили: для меня люблю всегда означало больно…
И тут прожгло: откуда взялось это слово?! Не запрещенное (кто может запретить любовь?), но существующее, как сфера – вокруг меня, не внутри. Может ли иметь значение, что не было человека, способного притянуть ту любовь, что живет в душе постоянно, как в теле заложенный природой орган? Важен ли этот человек? Нужен ли? В любви имеет значение лишь то, что во мне, другой – любой! – не играет роли.
Но и беспредметность растворяет любовь. Эта боль – в косточках пальцев, в сердце – могла ли она возникнуть сама по себе? Вне зависимости от этого мальчика, который по сути своей не более уникален, чем старый стул, оседланный им, уставшим мельтешить у меня перед глазами?
– Воплощенное невежество – это слишком сильно сказано. Такой вывод требует узнавания более глубокого. Глубинного. Я вас не знаю.