Как ни неприятно было это приключение, оно не умерило сердечного пыла г-на де Шомюзи, и он продолжал расточать все свои силы па любовные похождения. За исключением обладания женщинами у г-на де Шомюзи было мало потребностей. Они сводились у него к тому, чтобы быть прилично и опрятно одетым и принимать пищу и питье в количестве, необходимом для поддержания телесных сил в таком состоянии, чтобы они могли служить любовным утехам. Удовлетворив эти потребности, он охотно раздавал свои средства особам, выражавшим готовность получить часть их в обмен на удовольствие, которое они давали ему. Г-н де Шомюзи был превосходнейшим человеком и самым щедрым любовником. Он был вовсе лишен честолюбивого желания быть любимым за присущие ему самому качества, находя вполне естественным, чтобы женщины стремились извлечь выгоду из его пристрастия к любви, и не усматривая в этом никакой неблагодарности или неделикатности. Он охотно предоставлял свой кошелек в распоряжение своих подружек и удерживал из него для себя лишь на удовлетворение самых насущных потребностей. У него никогда не было ни кареты, ни лакеев, ни поставленного на широкую ногу дома; он довольствовался наемными комнатами и случайной прислугой. Он мирился с жизнью в гостинице или харчевне и менял их, чтобы находиться поближе к кварталу, где жил предмет его страсти. Он выбирал себе там помещение и перевозил в него свои скромные пожитки. Ему было достаточно одной хорошей комнаты и маленькой уборной. Такому образу жизни он обязан был полнейшей свободой и привольем, почему объявлял содержателей парижских гостиниц самыми приятными людьми в мире. Впрочем, он сидел у себя дома чрезвычайно редко, будучи по природе ротозеем и зевакой. Он любил все парижские зрелища, заявляя, что нет лучшего поля для охоты, и что нигде в другом месте он не встречал в подобном изобилии и разнообразии дичь, до которой был лаком. Однажды, когда его невестка Морамбер упрекала его ротозейничанье и беспутстве и предсказывала, что в один прекрасный день его найдут на тротуаре без признаков жизни в результате какого-нибудь любовного безрассудства, он ответил ей, «что нет ничего смешного в такой смерти на улице, лишь бы только она не была умышленной». Г-жа де Морамбер пожала плечами, но г-н де Шомюзи ни в чем не изменил своего поведения. Он жил счастливо, неизменно предаваясь своему излюбленному наслаждению, и достиг таким образом пятидесяти лет, не заметив чтобы природа советовала ему беречь себя в игре.
Если г-н де Шомюзи избрал этот странный образ жизни вследствие своего вкуса к женщинам, то его другой брат, барон де Вердло, в силу столь же основательных соображений, вел себя совсем иначе. Холостяк как и г-н Шомюзи, г-н де Вердло остался таковым по причинам, котбрые заслуживают быть и изложенными. Не столь высокий и представительный как г-н дё Морамбер, не столь дородный и крепко сшитый, как г-н де Шомюзи, г-н де Вердло являл взорам приятную округлость. Пухленькое тело и немножко кукольное лицо делали его благообразным на вид. Руки у него были полные и красивые, ноги немножко короткие. Выражение доброты и учтивости, разлитое по его лицу, располагало в его пользу Благодаря свежему румянцу, заливавшему его щеки он в молодости был красивым малым, и эта приятная наружность решила его участь. В восемнадцать лет он привлек к себе внимание жены Дю Вернона, банковского деятеля, который впоследствии с таким треском разорился. Эта г-жа Дю Вернон, особа изобильная и темнокожая, с жгучими глазами и ослепительно белыми зубами, делавшими ее похожею на людоедку, воспылала безумной страстью к «маленькому Вердло». Барон де Вердло, скромный и простодушный, был польщен внушенным им чувством и из тщеславия ответил на него почтительным согласием. Начиная с этого момента, жизнь рассудительного и робкого мальчика сделалась ужасной. Г-жа Дю Вернон прямо-таки бешено привязалась и пристрастилась к нему, обратила его в свою вещь, свою собственность, свою игрушку, и распоряжалась малейшими его действиями. Бедный мальчик Вердло не мог пальца поднять, не мог вздохнуть, без согласия этого деспота. Она одевала его, кормила, опрыскивала духами по своему вкусу, требовала, в зависимости от настроения, то воздержания, то излишеств, и доходила до того, что заставляла его принимать в надлежащий час слабительное и непременно хотела присутствовать в момент, когда оно оказывало свое действие; словом, угнетала несчастного самой жестокой и самой страстной тиранией.
Четыре года, прожитые неудачливым Вердло в положении любовника, были четырьмя годами непрерывного рабства и непрерывных любовных подвигов, для которых он вовсе не был создан. Ему приходилось не только отдать себя – все свои помыслы и все действия – в полное распоряжение этой требовательной и ненасытной любовницы, но еще и пускаться в самые разнообразные и самые рискованнее похождения. Бедняга Вердло изведал множество страхов. Он должен был карабкаться по приставным лестницам, пробираться по потайным лазейкам, взлезать на балконы, отпирать замки поддельными ключами, подвергаться опасности быть искусанным собаками или избитым алебардами швейцаров, прятаться под кроватями, хорониться в шкафах, питаясь хлебом и водой, совершать поступки, вызывавшие у него колику и заставлявшие обливаться холодным потом. Он чах от такого режима, не осмеливаясь восстать против него и вырваться на свободу, ибо он трепетал от страха перед этой надменной Зиновией, которая запрягла его в свою триумфальную колесницу. Наш Вердло в заключение, вероятно, совершенно обессилел бы, если бы одно неожиданное обстоятельство не освободило его от рабства, в котором он пребывал. Однажды утром, придя по приказу своей повелительницы в особняк Дю Вернон, он застал там большую суматоху. Воздух был наполнен пронзительными криками г-жи Дю Вернон, которую муж подвергал порке, принимая в этом деле личное участие. Неожиданно возвратясь из поездки, Дю Вернон застал жену в объятиях юного поваренка, который, сохранив из всего поварского наряда один только белый колпак, во всю трудился над почтенной дамой, так что та, упоенная пятнадцатью годами поваренка, совсем позабыла об уже хладеющем пыле г-на де Вердло. Вот эта то неверность и была причиной порки, от которой голосила, разложенная на полу, г-жа Дю Вернон, меж тем как ее юный любовник, уже получивший должное наказание, с плачем натягивал на себя штаны.
При этом зрелище г-н де Вердло тотчас же дал тягу. Возвратясь домой только для того, чтобы захватить кошелек с луидорами, он не оглядываясь и щедро давая на чай на каждой станции, во всю прыть помчался в свое поместье Эспиньоли, и прибыв туда, в изнеможении и запыхавшись, он тотчас же повалился в постель и пролежал в ней целых четыре недели, питаясь одним только гоголь-моголем и куриным бульоном. От этого бегства и испытания которому он подвергся, толстощекое лицо г-на де Вердло навсегда приобрело какое-то испуганное выражение. У него остались также после этого болезненный страх к женщинам и непреодолимое отвращение к любви. Лежа в постели и весь содрогаясь от ужаса, он дал себе клятву, что никогда не разделит своего ложа ни с одной женщиной. Он навсегда отказался от плотских наслаждений и от огня страстей. Он был сыт ими по горло и больше не попадется на эту удочку, даже при условии законного брака. Хотя бы даже сама Венера, три грации и девять муз стали просить его об этом, никогда больше он не согласится выбрать себе подругу среди представительниц этого страшного пола, с нравом которого он познакомился на собственном опыте. Чтобы избежать всякой опасности с этой стороны, он твердо решил впредь вовсе не подпускать к себе проклятых самок. Отныне ни одной из них, будь она раскрасавицей, не удастся одолеть его предубеждение. Впрочем, убегая таким образом от любви, он не испытывал никакого сожаления. Мысль чувствовать рядом с собой женское тело и вступать с ним в малейшее соприкосновение была до тошноты отвратительна ему. Что может быть безобразнее грудей и животов и места, которое называют аппаратом наслаждения? Что может быть противнее ласк и объятий, служащих приготовлением к нему, поцелуев, горячащих нашу кровь? Каким образом два разумных существа могут соединяться и сливаться подобным способом? Если рассуждать здраво, то разве выносима какая-нибудь женщина, кроме старухи, нагота которой прикрыта приличными одеждами, и разве не являются единственным приемлемым ее украшением усики и пучок волос на подбородке?