Павел некстати вспомнил про домашнюю наливку, которая ожидала его в погребке, и нервно сунул дрожащие руки в карманы:
– Да я разве за крепостное право? Я разве против царя? Меня памятник этот удивляет, честное слово. Размах. Многие последнюю копейку, как ты сам говоришь, отдали.
Николай рассмеялся и обнял брата:
– Это в тебе, Паша, немецкая кровь говорит. А у русских – гулять так гулять, пусть и на последнее.
Довольные праздником крестьяне не разъезжались еще три дня. А в «Епархиальных ведомостях» вышла статья на несколько страниц, чего со Старицким уездом никогда еще не случалось.
Накануне Успения с полей убирали рыжий длинноусый овес, а в воскресенье, как и положено, отдыхали. Лето выдалось грибное, и Федор, расплевавшись и с женой, и с матерью, решил отправиться на дальние Коробинские болота: «Эти бабы! В ногах путаются только!»
Он хорошо знал лес: еще отчим места показывал. С тех пор мешками грибы таскал, а бабы только и успевали солить, сушить и жарить. В хорошие годы возили в Старицу на базар. Там Федор Дуську, будущую жену, и увидел.
Сегодня Федор встал, как всегда, засветло, накинул старый замызганный сартенник[1], обернул ноги суконками[2] – и в лапти, сапоги жалел. Прихватив латаный холщовый мешок, торопливо приник к бутылке, припрятанной в поленнице, и поспешил в лес. Позвал с собой старшую дочь, Катерину. Чужих за грибами обычно не брали, чтобы места не заприметили, а если и случалось идти с кем-то, долго ходили кругами, путали.
Коробинское болото каждый год жадно затягивало беспечный заблудившийся скот, не брезгуя по случаю и людьми. Пожары на гиблой трясине не прекращались ни зимой, ни летом. Но делать нечего: грибные места вокруг Дмитрова давно уже выбрали более поворотливые непьющие соседи.
Катерина, набрав полную корзину белых, присела отдохнуть и вдруг услышала за деревьями лай собаки. Побежала на голос и оторопела: в темной болотной воде барахтался человек. Увяз крепко. Его собака вилась рядом, лаяла, не в силах помочь хозяину. Катерина бросила корзину и наклонила робкую березку, которая росла у самой трясины:
– Давай, миленький, держись!
Но деревце оказалось хилым, молодые ветки обрывались. Человек стал еще больше тонуть – вот уже скрылся в зеленоватой от ряски воде по шею, беспомощно протягивая руки и пытаясь ухватиться за ветки потолще.
Катерина в ужасе закричала:
– Па-а-а-пка-а-а!
Но Федор не отзывался. Катерина осмотрелась и увидела ольху, не слишком хлипкую, подходящую. Попыталась наклонить ее, но не смогла – дерево непокорно пружинило и не давалось: еще, мол, чего удумала! Мокрая собака путалась под ногами, металась, заходилась от лая. Катерина торопливо подпилила дерево у корня острым отцовским ножом, навалилась всем телом на ствол – тот со старческим скрипом подломился и рухнул в болото. Незнакомец, тяжело дыша, уцепился за ветки, но сил карабкаться у него уже не осталось. Катерина снова стала звать отца.
На этот раз Федор услышал. Мужчину он узнал сразу: это же Вольф из Бернова! Подобрался ближе, перескакивая с кочки на кочку, и, держась за ольху, схватил несчастного за руку, рванул изо всех сил и вытащил.
Николай, мокрый, грязный и обессиленный, повалился на пропитанную влагой, уже чующую осень, траву. Собака зашлась лаем, подбежала и стала радостно носиться вокруг хозяина, лизать его лицо и руки. Он улыбнулся и ласково потрепал ее за шею, приговаривая: «Берта, Берта…» Успокоив собаку, отдышавшись, Николай подозвал спасителей:
– Благодарю. От всего сердца. Вы откуда будете?
– Из Дмитрова. Федор Бочков. А это дочка моя старшая, Катерина.
– Вольф, Николай Иванович. – Николай обтер грязную руку о мокрую одежду – поздоровались.
Катерина с удивлением, не в силах скрыть свое любопытство, рассматривала спасенного человека: никогда не встречала помещиков.
– Да признал я вас, барин. Все деревни в округе вашими были – от Бернова до Курово-Покровского.
– Что же, времена теперь другие. Мое да не мое – не так, как у деда прежде.
– Да уж, слыхали – дед-то ваш лихой был, что уж говорить.
Федор осмелел, присел на корточки, достал табачок, скрутил папироску и смачно затянулся:
– Как же вас, ваше высокородие, занесло-то сюда?
– На бекасов и коростелей охотился. Да как-то заплутал.
– И где ж ваши бекасы-то, ваше высокородие?
– А вон. – Николай указал на едва заметную тропинку рядом с трясиной – и правда, там распластался десяток настрелянных бекасов. – Ружье утонуло, жалко, отцовское.
Федор подобрал птицу:
– Ну, держи, ваше высокородие. – Он, громко вздыхая и посматривая на Вольфа, в нерешительности топтался рядом. Хотелось и грибов успеть набрать, и награду какую-нибудь получить.
Наконец Николай сказал:
– Выведите из болота. Тут где-то лошадь у меня…
Федор засеменил по тропинке, показывая дорогу.
Катерина радовалась, что барин пошел с ними: интересно было рассмотреть его и послушать, как он говорил – совсем не так, как деревенские мужики, чудно.
– Так что, ваше высокородие, – сплюнул Федор, – мало вам охоты под Москвином-то? Там болота-то не такие, как здесь, не топкие, птицы много – ходи себе стреляй от души. Не иначе бес попутал?
– Твоя правда, – рассмеялся Николай. – Ночевал у матери в Малинниках. Хотел по округе пострелять, а там пусто. Поехал под Дарьино. Привязал лошадь на опушке, пошел по болоту. Десяток настрелял – и вдруг провалился, начисто увяз. Даже сам не понял, как. Хорошо, собака стала лаять – дочь твоя услышала, спасибо ей.
– Да, свезло вам, барин, – удовлетворенно закряхтел Федор.
– Вот что, близко ли Дмитрово твое?
– Да версты две всего, пожалуй, напрямки-то.
– Ты отведи меня к себе обсушиться, а то как бы мне не слечь, – попросил Николай. – А я тебя отблагодарю.
Когда Николай добрался до Дмитрова, его залихорадило. Лошадь осталась на другом краю трясины, и, чтобы успеть до темноты, пока гнедую не сожрали волки, Федор поспешил обратно в лес.
Дома у Бочковых никого еще не было – набожная бабка Марфа не разрешала уходить с литургии до отпуста[3].
Бочковых в деревне считали слишком гордыми, хоть и жили они небогато: полторы десятины земли, лошадь, корова и две свиньи. Большину[4] держала вдовая бабка Марфа, все в деревне ее звали Бочихой. Рано осиротевшую, ее взяла в дом помещица Ртищева из Торжокского уезда и дала образование. А в тринадцать лет Марфу испортил муж помещицы – такого был горячего темперамента, что не пропускал ни одной юбки как в самом имении, так и в округе. Ни для кого похождения барина не были тайной: девки боялись его как огня. Не знала обо всем, как часто бывает, только сама помещица. Марфа в слезах сразу же прибежала жаловаться, но барыня сначала не поверила, а потом обвинила: «Нечего было хвостом вертеть».
Чтобы избежать пересудов и скрыть беременность, Марфу отправили трудницей[5] в Воскресенский женский монастырь, в Торжок, за тридцать верст. Там она научилась вышивать и шить: торжокские золотошвеи славились на всю Россию. Родила Федора, а через несколько лет вышла замуж в Дмитрове – вдовец Осип приметил ее в монастыре, куда приехал на богомолье. Жили хорошо, родили еще детей, но остались только Антонина и Мотя. Осип рано умер, и семью пришлось поднимать самой. Старуха Ртищева отыскала Марфу уже перед своей смертью, приезжала в Дмитрово, каялась – муж всех девок в округе «перетоптал», а теперь уже умер. Марфа не простила, но деньги все же взяла.
Вот и сейчас Бочковы выживали благодаря бабке. Несмотря на старость и плохое зрение, шила наряды, правда, теперь уже не золотом, как когда-то при монастыре, а обыкновенными нитками. За платья, поддевы, рубахи и полотенца хорошо платили: кто муки притащит, кто – зерна, отрез полотна или сахарную голову, а некоторые и деньгами благодарили. Иногда приезжали из самой Старицы. Если бы Федор деньги не пропивал и в долг не брал, жили бы припеваючи за счет этих заказов – «бабкина доля», как их в семье называли. Все понимали, что в неурожайные годы только благодаря бабке Марфе хлеб с лебедой не ели. Вот и невестка Дуська лишний раз фыркнуть не смела.