Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но разве это основание? Капитан ведь был прав, Или они никому из офицеров старой армии не доверяют? Нет, это тоже неверно: сколько капитанов осталось, не говоря уже о лейтенантах, и так воюют, что только держись.

- Какая-то гнида нажаловалась, - решил Рууди и, по-видимому, был прав.

48

Вечером Рууди сказал:

- Теперь я уже не говорю: хорошо, что бог не создал меня навозным жуком.

- А что, жуком быть лучше, чем солдатом?

- Лучше.

- А что бы ты делал, если бы был жуком?

- Помчался бы что есть духу домой, так, чтобы вода для кофе в заднице закипела.

- А у немецких лошадей катышки питательные, небось не утерпел бы, попробовал?

- Даже на зуб не взял бы, - затряс головой Рууди, - пока дома не завидел бы катышей моего старого Каурого...

Наряду со смертью, тяготами сражений, усталостью от маршей, путаницей, сопутствующей поражениям, и чувством подавленности появился еще один незримый, но неотступный спутник войны, который порою прямо надрывал сердце. То была тоска по дому.

Мы уже давно ее испытывали, только не умели с такой одухотворенной поэтичностью говорить о ней, как Рууди.

49

Ем пшенную кашу с постным маслом и думаю:

Спасибо, что ты когда-то была у меня. Ты, моя первая и беспредельная, моя великая любовь, чистая и единственная! Такая любовь не ищет наслаждений, потому что она - _чудо_. Не знаю, умру я сегодня, завтра, послезавтра или, может быть, даже останусь жив в этой безумной войне, но того, что между нами было, никто и ничто не может у нас отнять.

Я ем горячее пшенное варево и не чувствую его вкуса. Может быть, у него и нет вкуса. Я даже не чувствую и того, как оно обжигает мне рот. Два дня я не ел ничего горячего. Только это, наверно, совсем не важно. Важно, что я желаю думать, помнить и чувствовать, то есть быть человеком. Быть выше убийственной усталости и отупляющего голода.

...Если я умру, прошлое мое будет таким маленьким, что в него вместишься только ты, моя первая любовь. Так ты велика!

А помнишь? - конечно же, ты это помнишь - как весной мимолетные поцелуи в темном уголке школьного коридора сменялись долгим уединением на пригородных лугах, где от края до края, от земли до неба - мы были только вдвоем? Мы, подобно цветам вокруг нас, заполняли все мироздание, просто и естественно отдаваясь друг другу.

Я знаю - никогда это не повторится. Ни у меня, ни у тебя. Наверно, живым я из этого ада не выйду, но в жизни у меня было нечто прекрасное, потому что своей любовью ты сделала меня намного лучше, чем я был. Ты можешь выйти замуж второй, третий, четвертый раз, но это не повторится никогда, уверяю тебя. Я скажу тебе это даже из могилы и не ошибусь.

Наверно, много юношей погибнет в этой войне, не узнав такого счастья. Мне в моей жизни в этом отношении повезло, умри я хоть сейчас - все равно я скажу, что умру счастливым. Не смейтесь, олухи, теперь я знаю, любовь великая сила.

Может быть, для того, чтобы это понять, была нужна война? Но вот Халлоп, этот старый янки, со звоном бросает ложку на дно котелка и говорит:

- Теперь бы самокрутку потолще и ливерпульскую потаскушку помоложе.

- По правде-то говоря, - добавляет он, - самые молоденькие и пышные были все-таки в Гдыне. Наверно, потому, что в Польше это единственный порт, отсюда и большая конкуренция, а еще и потому, что в этой стране противоречия между бедностью и богатством острее, чем где-нибудь в другом месте. Однажды в Стокгольме шла впереди меня женщина, ну просто чудо бедра, ножки и прочее... Вытащил десять крон, догнал и сзади молча сунул ей. А она - до чего же была хороша - мгновенно развернулась, швырнула деньги мне в лицо и влепила такую пощечину, что я три дня ходил распухший. В Таллинне за эти самые десять крон и жена министра бы согласилась.

Отправились на реку драить котелки. Закурили, а вот потаскуху ни ливерпульскую, ни польскую, ни таллиннскую Халлопу взять было неоткуда. Не говоря уже о стокгольмской.

Только и оставалось, что закурить.

(Я никогда не узнал, что моя первая любовь уже в 1942 году вышла замуж за человека, который был каким-то хозяйственником. На свадьбе они пили медицинский спирт, потому что подруга моей возлюбленной работала в аптеке, а во время оккупации, кроме слабого вина, выдаваемого по норме, ничего покрепче достать было нельзя. Они были счастливы и, наверно, любили друг друга. В сентябре 1944 года оба они погибли во время шторма на Балтийском море, когда вместе с еще девятнадцатью спутниками на старой моторной лодке пытались добраться до Швеции.

Значит, не только земля, но и вода может соединить судьбы.)

50

Этой ночью я был дома.

И почему-то наша старая изба была совсем темная. И темнота - удушливо тяжелая, и все - какое-то странное.

Отец и мать тонули в этой темноте, виднелись только их лица и плечи. Они смотрели на меня немигающими глазами. Там же должны были быть три моих брата и сестра. Я их не видел, но чувствовал, что они дома.

Я рассказал им, что был на войне, что она ужасна, но, как видите, вернулся. Я дома, и все опять хорошо. Я, должно быть, даже смеялся.

Никто мне ничего не сказал.

И тут передо мной возник наш большой старый обеденный стол. Вокруг него никого не было, только я один. Почему-то на мне была моя новая длинная шинель, несмотря на то что стояло лето.

Никого за столом не было. Вдоль него стояла длинная скамья, на одном конце которой виднелась впадинка от сучка, в детстве на рождество я колол в ней вальком орехи. Я не сел на эту бесконечно знакомую скамью, потому что никто на ней не сидел. Я был один.

Я проснулся от собственного крика, и такая боль сдавила мне сердце, что я не мог вздохнуть...

...Так оно и есть, помимо всего остального, такого тяжелого и страшного, на войне существует еще две особенно тяжелые и страшные вещи.

Одна из них - это когда во сне побываешь дома. Нет ни войны, ни смертей; Ты ешь за домашним столом домашнюю еду, ведешь с домашними домашние разговоры. Ты встречаешься с той чудесной девушкой, которую ты любил, она подает руку и, может быть, вы даже целуетесь... И тут тебя будит разрыв снаряда или трясет за плечо командир. Очень страшное пробуждение. Такого пробуждения не пожелаешь никому, а сколько раз на этой войне именно так просыпались бойцы! И сколько тысяч после такого пробуждения сразу шли на смерть.

И вторая - это когда полк идет в бой. Идет и молчит. Лязгают опущенные орудийные щиты, скрипят обозные повозки, ржут лошади, позванивают шпоры. Но солдаты молчат. И не только потому, что разговоры запрещаются. Над колонной неумолимо навис тягостный вопрос: кто? Кто останется здесь, на безымянном холме, в незнакомой деревне, в никому не известных зарослях - и кто вернется обратно? Колонна знает: все умереть не могут, но и в живых все не останутся, это неправдоподобно. Только кто? Кто погибнет и кто останется жив? С кем окажусь я? Я не хочу здесь остаться, но от этого никто не застрахован. Ибо кто-то _должен_ умереть, это очевидно. Несмотря на то, что никто не хочет, никто не думает, что погибнет именно он. И хотя мы пока живы и невредимы, судьбой войны колонна разделена на тех, кто останется жить, и на тех, кого ожидает Великое Безмолвие. Что кого ждет? Этот вопросительный знак замыкает рот на замок, он делает нас нервными, злыми, просто не хватает сил быть выше. Хоть бы прийти! Хоть бы уже началось! Хоть бы скорей все было позади...

51

Лежим на краю тальника, заряженные карабины на расстоянии протянутой руки. Нас шестеро. В полдень получен приказ выставить охранение в километре-полутора впереди батареи, потому что опять нет связи с пехотой. Неизвестно даже, есть ли она между нами и немцами. А сейчас, значит, мы и есть это охранение, которое лежит на брюхе, жарясь на солнцепеке.

Перед нами в знойном мареве мерцает хилое клеверное поле, там далеко местность становится выше, глаз различает картофельное и капустное поля. Интересно - целое поле капусты. В Эстонии никогда такого не увидишь. За полем - деревня.

23
{"b":"67410","o":1}