К моему удивлению, Поливанов долго не писал мне ничего о том, чем был вызван рескрипт, а также не сообщал мне ничего о полученных им указаниях. Будучи в полном недоумении в этом отношении, я письменно спросил Поливанова, надо ли мне ускорить свое возвращение? Наконец я получил заказное письмо Поливанова, в котором тот мне сообщал, что он в пятницу 25 июля получил текст рескрипта, собственноручно написанный государем, с повелением представить его к подписи в субботу; при личном докладе в субботу были сделаны небольшие изменения текста и приказано переписать к вечеру того же дня, "так как великий князь просит дать ему этот рескрипт возможно скорее". К вечеру рескрипт был переписан, подписан и отправлен великому князю*.
Во время субботнего доклада Поливанову было сказано лишь несколько слов о будущем Совете государственной обороны, из коих Поливанов заключил, что для объединения вопросов военных и морских с политикой и. финансами предложено созывать совещания, может быть под личным председательством государя; об реорганизации военного ведомства не было сказано ни слова, а сказанное в рескрипте было просто ложью!
Уже в середине августа я получил от Поливанова телеграмму, что ускорять мое возвращение нет надобности; оказалось, что он более двух недель не имел личного доклада и только 13 августа мог спросить об этом государя.
Из Мариенбада мы выехали 12 августа, в Вене провели один день и две ночи и поехали дальше в Венецию, где думали пробыть недели две; там оказалось не только очень жарко, но нас по ночам кусали москиты; чтобы спастись от них, мы хотели переехать в Лидо, но там не нашли помещения и, в конце концов, решили уехать куда-либо, проведя в Венеции лишь три дня. Соображая, куда же нам поехать, не уклоняясь далеко от прямого пути домой, мы вспомнили, что великая княгиня Елисавета Маврикиевна как-то хвалила мне новый курорт Иглее в Тироле, и решили перебраться туда. Выехали мы из Италии при страшной жаре; в Инсбруке уже стало свежо, а когда мы оттуда на извозчике добрались к восьми часам вечера в Иглее, то там уже было лишь шесть градусов тепла. В Иглее мы провели шесть дней и остались вполне, довольными и местностью и отелем. В первое утро по нашему приезду (19 августа, в первую годовщину свадьбы) нас разбудили выстрелы из ружей и мортирок, коими праздновалось какое-то католическое торжество.
На обратном пути из Иглее мы в Берлине остановились лишь на сутки; 28 августа мы вернулись в Петербург, и я вступил в должность, а Поливанов уехал в отпуск. Государь был в шхерах, откуда вернулся лишь в октябре, так что я в течение шести недель мог работать вполне спокойно, не отвлекаемый от дела поездками для докладов и для представления на парадах! За это время я успел навестить многие учреждения, в которые иначе не попал бы*. Тотчас по моему возвращению надо было решать вопрос о нашей смете на 1909 год; увеличение ее сразу на 97 миллионов было невозможно, поэтому 31 августа у Столыпина было созвано совещание, на котором мне предложили ограничиться прибавкой в половинном размере, то есть в 48 миллионов рублей. Я, конечно, должен был согласиться, и затем наспех пришлось из сметы исключить меры, не умещавшиеся в эту сумму; виновником этой лишней работы являлся Коковцов, с которым нельзя было договориться относительно необходимого увеличения нашей сметы.
По возвращении государя из шхер он мне вначале ничего не говорил о преобразовании военного управления; мне пришлось во вторник, 21 октября, самому коснуться этого вопроса, испрашивая указания относительно созыва Высшей аттестационной комиссии. Государь приказал, чтобы впредь в ней председательствовал военный министр; при этом зашла речь о Совете обороны, и я высказал, что такой Совет полезен для выяснения вопросов, но состав его не может быть постоянным, так как по каждому вопросу желательно знать мнение сведущих в нем людей*. Государь с этим согласился; под конец доклада он приказал мне остаться для присутствия при докладе Палицына. Во время этого доклада я впервые познакомился с содержанием нашего союзного договора с Францией; никакого объяснения, почему я должен был присутствовать при докладе Палицына, государь мне не дал ни тогда, ни в следующие мои два доклада, 25 октября и 1 ноября**. Лишь 4 ноября государь мне, наконец, сказал, что он убедился в неправильности устройства Министерства и ждал от меня доклада об этом. Я ответил, что считал долгом управлять Министерством в том виде, в каком оно мне поручено. На вопрос государя о выяснившихся неудобствах, я сказал, что Генеральный штаб парит в облаках: я хочу сократить армию, а мне готовят проект ее усиления на сто тысяч человек; я добиваюсь, что раньше всего надо сделать в крепостях, а с меня требуют 850 миллионов рублей, то есть цифру заведомо невозможную, и предлагают мне самому сделать нужные сокращения, но у меня нет рук, чтобы делать эту вторичную работу. При подчинении Генерального штаба я бы потребовал, чтобы эти работы были переделаны, а таких невыполнимых проектов не составляли. Неудобно также, что министр ничего не знает о внешних делах. Год тому назад начальник Генерального штаба месяца два переписывался с министром иностранных дел о мобилизации турок в Малой Азии, пока я узнал об этом и стал требовать подготовки к войне с Турцией. О существовании у нас конвенции с Болгарией я узнал случайно и лишь 21 октября ознакомился с нашей конвенцией с Францией. Это конечно ненормально. Военный министр не может быть сведущим по всем частям, а потому желательно, чтобы начальник Генерального штаба и при подчинении министру имел личный доклад; государь добавил: "В присутствии военного министра". Затем он приказал составить указ о подчинении Генерального штаба военному министру. Чтобы переговорить с Палицыным, государь отпустил меня до его доклада, но все же ему ничего не сказал!
На обратном пути в вагоне я пересказал Палицыну весь этот разговор; он еще заехал ко мне и сидел часа полтора, рассуждая о том, что ему делать? Он сам считал, что будет правильнее, если он уйдет, но уходить вовсе не желал. По-видимому, ему хотелось, чтобы я просил его остаться, но я об этом и не думал, а предложил ему узнать через великого князя волю государя.