Глава первая
Граф Киселев никогда не любил пышных выездов. Будучи человеком государственного масштаба, да притом самого что ни на есть высочайшего толку, он, министр государственных имуществ, держался самых простых правил и обыкновений. Потому никому из поздних прохожих и в голову бы не пришло предположить в мчащейся сквозь наледь и мокрый снег карете столь важной особы.
На пятьдесят втором году жизни Павел Дмитриевич знал наверняка, что покой и праздность – есть удел человека без цели и что истинная благодетель заключается преимущественно в движении и скорости. Уходящий 1839 год, который заканчивался сегодня, пролетел так стремительно, точно желал угодить графу, в полной мере соответствуя его представлениям и взглядам.
И даже теперь, в эту последнюю и праздничную дату, Киселев занял весь свой день почти до отказа всевозможными делами и службами. До полуночи оставалось всего несколько часов, но прежде чем отправиться, наконец, домой и выпить бокал-другой шампанского в кругу любезных сердцу друзей, министру оставалась еще одна встреча. Пожалуй, самая важная.
По дороге его захватила непогода, он долго кружил меж занесенных столичных улиц и прибыл к огромному итальянского вида палаццо со значительным опозданием. Не в присутственные часы, как хотел, а много позже, когда уже было совсем темно. Карета, снабженная отменно смазанными полозьями, имела самый обыкновенный облик и смотрелась в сравнении с другими упряжками, вытянувшимися ровной линией вдоль чугунной ограды, как уличный кот среди благородных гепардов.
Павел Дмитриевич отворил слепую от инея дверцу и, мелко перекрестившись, шагнул на мощенный черным булыжником тротуар. Ветер сей же миг кинул ему в лицо липкие хлопья и попытался сорвать с головы высокий цилиндр, однако не преуспел, чиновник придержал головной убор рукой, и хлопнул с досады открытой дверцей. Затянутое ледяным узором стекло жалобно задребезжало, но устояло.
Граф самым неприличным образом выразился по матери, покрепче запахнул на мундире бобровую шубу и поспешно отвернул голову назад, давая студеному порыву чуть приутихнуть. Взору открывался привычный ландшафт зимнего города. Казалось бы, что на него глядеть? Снег, вьюга и тяжелое декабрьское небо – ничего необычного. Однако был в этом пейзаже некий тревожный знак.
«Какой разительный контраст», – думал Павел Дмитриевич. – «С одной стороны улицы первостатейный сицилийского мрамора особняк, принадлежащий второму человеку в империи, графу Александру Христофоровичу Бенкендорфу, а с противоположной: черные осколки жилых зданий, трущобы и самые какие только бывают злачные на свете места. Бедность, косность и мерзость».
Граф упрямо тряхнул головой. Велев слугам дожидаться у кареты, он торопливо зашагал к дому начальника тайной полиции.
Дом этот по праву мог считаться архитектурной достопримечательностью столицы. Выходя одной своей стороной на респектабельный бульвар, другой громоздился над улочкой убогой и грязной, откуда, заплутав в снежных заносах, пожаловал возок Павла Дмитриевича. Граф знал, что подобное расположение имело особенный смысл. Это была своего рода демонстрация беспристрастности государственной власти, закона, стоящего на страже интересов всех социальных слоев общества. Как чистой публики, так и простого люда.
Отворивший министру швейцар, даром, что при ливрее и пышных бакенбардах, статью и повадкой напоминал жандармского вахмистра. Для пущего сходства недоставало только эполет да сабли на ременной перевязи. Киселев совершенно не удивился сверхъестественной осведомленности привратника, с порога, заявившего, дескать, его высокопревосходительство об этот час обыкновенно изволят ухаживать за фикусом и просят их высокопревосходительство пожаловать к ним туда, прямиком в зимний сад.
Миновав анфиладу бесчисленных залов и пышно обставленных комнат, они оказались в маленькой передней, отделявшей приемные помещения от внушительного размера оранжереи, крытой толстым зеленоватым стеклом. Здесь швейцар сдал Павла Дмитриевича с рук на руки другому слуге, дежурившему по вечерам неотлучно при графе Бенкендорфе. Сей молодцеватый субъект, имел настолько свирепую наружность и идеальную выправку, что у министра рассеялись последние сомнения, перед ним – Его Императорского Величества Отдельного корпуса жандармов офицер. Притом, не из последних.
– Здесь обождите, – сказал он строго и важно, опустив светские церемонии и всякое положенное к обстоятельствам титулование. – Доложу-с.
Камердинер исчез за дверью. Граф, временно предоставленный самому себе, скинул с плеч тяжелую шубу, оставил цилиндр, трость и принялся с беспокойством прохаживаться взад-вперед, безотчетно подкручивая превосходный пшеничный ус. Антураж передней был очень простой, смотреть решительно не на что, потому Киселев глядел все больше под ноги и невольно как бы прилип взором к сияющему в черно-белую клетку полу.
«Точно шахматная доска», – подумалось ему с некоторой иронией, – «точно мы с графом в шахматы играем! Сравнение, пожалуй, пошлое, но суть подхвачена правильно. На кон поставлены жизни! Игра опасна, каждый ход может подвести к последней черте, потому и продумывается до мелочей. Теперь, когда оппоненту фактически поставлен шах, совершенно невозможно стало ни отступиться, ни, упаси Господь, оступиться. Как говорится, грудь в крестах, иль голова в кустах».
Минуту спустя дверь отворилась вновь. Изнутри помещения послышался зычный и ровный голос давешнего слуги:
– Пожалуйте, господин министр!
***
Александр Христофорович Бенкендорф стоял среди буйно цветущей зелени с серебряной лейкой в руках и с видимым расположением глядел на вошедшего Киселева. Он до того лучился приязнью, что даже шагнул посетителю на встречу шага три-четыре.
Руководитель политического сыска, невзирая на поздний час и приближающееся торжество, встретил нежданного гостя ласково. Не чинясь. Он обращался к Павлу Дмитриевичу с дружеской обходительностью, благостно улыбался и цитировал Евангелие. Однако визитер был с гостеприимным хозяином строг и, уклонившись от праздной беседы, поспешил поскорее разъяснить, в чем состоит цель его приезда.
– Александр Христофорович, вам отлично известна высочайшая воля и государственная линия в отношении крестьянского вопроса.
– Вы хотели сказать, дорогой Павел Дмитриевич, ваша линия и ваша воля?
Министр пожал плечами, не обратив внимания на ироничный тон графа.
– Хорошо. Пусть будет моя воля. И она такова: я считаю, ваше сиятельство, что бунташные настроения, столь популярные ныне в нашей отчизне, следует преодолевать, прибегая не к реакционным мерам, а к реформаторским. Насилием…
– Ах! – всплеснул руками Бенкендорф. – С места в карьер! И сразу о высоких материях.
– …Насилием, наверное, вообще нельзя ничего добиться, кроме ответного насилия. Куда более эффективным методом искоренения революционной заразы, на мой взгляд, является государственная поддержка самого бесправного и самого большого сословия – крестьянства. Дай мужику защиту и у государя не будет более преданного и надежного слуги. Господам революционерам не на кого станет опираться, раздувая свои крамольные теории и строя бесконечные козни. Они не станут поливать российские мостовые собственной кровью. Эти говоруны только и умеют, что пить кофе со сливками, философствуя где-нибудь на солнечной террасе в Берлине или Цюрихе.
– Весьма оригинальная мысль, друг мой, и даже похвальная! Но что же вы хотите от меня?
– Отдайте мне князя Арсентьева.
Шеф третьего отделения с наигранным удивлением вскинул брови.
– Дмитрия Афанасьевича?
– Да. Помещик заигрался. Слухи о его жестокости в обращении с крепостными вышли далеко за пределы губернии, в которой он имеет честь проживать.
– Наслышан, наслышан! – Бенкендорф покачал головой, стараясь не растрясти редкие напомаженные кудри. – Несусветное безобразие, Павел Дмитриевич! Этому немедленно должен быть положен конец.