Литмир - Электронная Библиотека

Сенька, важный, как деревенский гусак, в кожанке и блестящих сапогах, в черном картузе с красным околышем, служил новой власти.

– Как же так? – охая, приговаривала ошарашенная Катя. – Ты теперь у них?

– У них, – подтвердил Сенька. – И дело наше правое. – Он харкнул на землю, растер плевок сапогом и усмехнулся. – Я-то у них, – с насмешкой повторил он, – а ты, Катька, дура!

Катя обиду проглотила, не до того. Осторожно спросила:

– А что за мной не пришел?

– Да некогда было, дела у нас важные, тебе не понять.

Катя поняла, что больше им говорить не о чем, и стала было прощаться, но Сенька схватил ее за руку и потащил за собой.

Брат устроил ее в общежитие и выдал талоны в столовую. Общежитие было хорошее, светлое и просторное, бывшие меблированные комнаты, из тех, что сдавали внаем. С Катей жили три девушки, шумные, отчаянные, веселые, не чета ей, грустной, напуганной.

В столовой Катя немножко отъелась и еще поняла: брат – человек не последний, с ним считаются, уважают.

Позже Сенька устроил ее на работу, ученицей машинистки. Через три месяца Катя ловко и быстро печатала на ремингтоне.

Жизнь, казалось, налаживалась. Но покоя по-прежнему не было. Во-первых, она все думала, как там в деревне, скучала по сестрам. А во-вторых… Не нравились Кате все эти люди. Не нравились. Хмурые, с красными от вечного недосыпа глазами, с нарочито громкими голосами, с суровыми лицами. Говорили они рублеными, малопонятными фразами и все время к чему-то призывали.

Катя не высовывалась, сидела за своим ремингтоном и помалкивала. Сенькиных соратников она откровенно боялась.

Через год она вышла замуж. Муж Федор был товарищем братца Семена и, разумеется, пламенным коммунистом. Любила ли его Катя? Да так и не поняла. Но с мужем было спокойнее. У нее появилась защита.

После скромной свадьбы с винегретом, селедкой и вареной картошкой молодые переехали в семейную комнату, крошечную, в семь метров, но свою, отдельную. Нет, счастье, конечно. Но Катя часто вспоминала родительский дом, их с братом и сестрами детские комнаты, белые крахмальные занавески в кружевах, простую, но милую посуду, комодик с девичьими вещицами, и грустила. В новой жизни презирали уют.

– Это мещанство! – орал Сенька. – Выбрось ты все это на хрен! – Он кивал на бархатную, вышитую еще мамочкой подушечку, Катин талисман, который уцелел с переездами и прочими неприятностями.

– Это же мамино! – вспыхивала Катя и начинала рыдать. – Как же ты можешь?

– Мамино, папино! – не унимался брат. – Выкинь на хрен! И всех делов.

Муж Федор тоже был за аскетизм. В их семейной комнатке стояла одна кровать. Подоконник Катя застелила куском отбеленной марли, ею и прикрывала посуду – две алюминиевые миски, две кружки, две ложки и нож. Вилок у них не было. На другом краю подоконника расположились небольшое полукруглое зеркальце, расческа, щетки и зубной порошок.

Как Катя ни старалась, никакого уюта не получалось. Казарма, а не семейная комната!

Она отрезала кусок простыни, налила в таз воду, капнула в нее чернил, и к вечеру на окошке висели голубоватые занавески. Сбегала в палисадник, нарвала веток вербы, воткнула их в бутылку от вина и поставила на стол. Вот теперь красота, любовалась Катя. Теперь дом!

Вернувшийся со службы муж перемен не заметил. Ну и ладно, а то, не дай бог, заругался бы и объявил мещанкой. А что плохого в мещанстве? Например, в занавесках? Или в абажуре над столом? И почему есть вилками тоже мещанство? Так было всегда, и зачем эти люди, включая ее братца Сеньку и мужа Федьку, со всем эти борются?

Потом повезло – с помойки притащила тумбочку, табуретку и стул, муж вбил в стену пару гвоздей, вот и шкаф для одежды. Впрочем, какая там одежда – смешно.

Через год Катя родила сына Ванечку. Ванечку она потеряет с сорок четвертом. Похоронка на сына придет в самом конце войны. Брат Сенька погибнет в июле сорок третьего на Курской дуге. Странное дело, по брату Катя не плакала. Помолилась за упокой, да и забыла. А мужа Катя потеряет еще раньше, в тридцать седьмом, в самом начале репрессий. В сорок первом, уже вдовой, она уедет из столицы в эвакуацию и попадет на Урал, в Пермскую область, поселок Верещагино. Там и сойдется с хорошим человеком, Исаем Ильичом, сапожником, инвалидом и старым холостяком. В загс они не пойдут – ни к чему, взрослые люди.

Катя работала нянечкой в поселковой больнице, а потом окончила курсы медсестер. Теперь у нее была настоящая профессия, и она очень этим гордилась. В сорок третьем, когда открыли Москву, Катя стала звать Ильича с собой.

– Давай распишемся и уедем, – уговаривала его Катя. – Восстановлю комнату, устроишься на работу, я пойду медсестрой в больницу.

Оставаться в провинции она не хотела. Но Исай Ильич уезжать не хотел, боялся столицы, боялся большого, шумного города. А Катя начала собираться. Ждала разрешения. А когда дождалась, поняла, что беременна.

Что делать? Открыться сожителю? Да Исай будет счастлив, станет носить ее на руках! Но это означало и то, что ей и ребенку придется остаться здесь, в Верещагино. И Катя все скрыла. Попрощалась с Исаем, собрала чемодан и попросила ее не провожать – побоялась, что не выдержит, признается.

Совесть мучила страшно, хорошим он был человеком, этот Исай, прекрасно к ней относился. Любила ли она его? Да снова не понимала. Да и что такое любовь? Этого Катя так и не знала.

Вернулась в Москву, с огромным трудом выбила комнату, заселилась, устроилась на работу в больницу. Оплакивала сына, молилась по ночам. Ждала дочку. Ничего не знала о сестрах. Вечером ложилась на кровать и плакала.

Родила девочку – счастье! Понемногу стала приходить в себя, оттаивать сердцем. Дочку она обожала, буквально тряслась на ней.

Когда дочь подросла, отдала ее в ясли, работала, кое-как жила. На мужчин не смотрела, не до того. Да и зачем – у нее была дочка, она понимала, что не одна: дочь есть дочь, и они всегда будут рядом. Думала написать Исаю, признаться – а вдруг? Вдруг приедет? Вдвоем им будет легче, будет семья.

Через четыре года собралась с духом и написала в Верещагино. Ответ пришел спустя пару месяцев. Писала племянница, новость была ужасной – Исай Ильич тяжело заболел, ухаживать за ним было некому. Катя поехала в Верещагино. Полуживого, почти не ходячего, Катя привезла Исая Ильича в Москву. Положила к себе в больницу, где ему сделали операцию. Ухаживала за ним, выносила горшки, кормила с ложечки.

– Значит, любила? – допытывался внук. – Иначе зачем?

– Любила, не любила… Не знаю! – отвечала баба Катя. – А вот жалела точно. И бросить не могла – живой ведь человек, да и отец моей дочки!

Спустя много лет Свиридов почему-то это вспомнил: «Любила, не любила, а вот жалела точно». Подумал, в России именно так. Любовь – жалость. Жалость – любовь. Нигде этого нет. А может, это и правильно? В смысле, жалость – любовь?

Дочку, маленькую Люсечку, Исай Ильич обожал и занимался с ней, как мог, – научил читать, считать, оставался с ней по вечерам и по ночам, когда у Кати были ночные дежурства. А работала она много – как выжить втроем, да на одну зарплату? Кто там за кем ухаживал, непонятно: дочка за тяжело больным отцом или отец за маленькой девочкой. «Битый небитого везет», – говорила Катя.

Но как-то жили, выживали. Тогда, в тяжелые послевоенные времена, все выживали.

– А, – махала рукой бабка. – А когда они были легкими? На своем веку не припомню.

Исай Ильич прожил долго, почти восемь лет, даже врачи удивлялись: «Это все вы, Катерина Ивановна. Если бы не ваш уход…» Похоронив его, Катя снова осталась одна. Старела, дряхлела, уставала, но надо было поднимать дочь. Слава богу, Люсечка была благополучной – поступила в институт, вышла замуж, родила любимого внука, которого Катя и растила.

В конце шестидесятых поехали в Катину деревню в надежде отыскать остатки родни. Маленький Женя помнил эту поездку, свое первое путешествие. В деревне из родни никого не осталось. Никого. Всех унесла война. Война и голод. И даже могил не было. «Негде поплакать», – вздыхала баба Катя. Перед смертью она ослепла, и Свиридов, тогда еще подросток, водил ее за руки в ванную и на кухню. Мать много работала, отец давно жил в другой семье. А баба Катя еще трепыхалась, пыталась чем-то помочь. Кстати, о зяте, свиридовском отце, баба Катя отзывалась с недоброй усмешкой, все про него понимала. Когда мать жаловалась на мужа, она радостно подхватывалась: «Зять любит взять, у этих зятей много затей, нет черта в доме – прими зятя». Мама злилась и цыкала на бабушку, а Свиридов ничего не понимал, кроме одного – баба Катя отца не любит. Он прибегал из школы, кормил ее, водил в туалет. Жили они с бабой Катей в одной комнате, в проходной, в «зале» – вытянутой комнате в шестнадцать метров. А родительская, мамина, запроходная, была еще меньше, девять метров. Жили они в обычной пятиэтажке, и все равно это тогда было счастьем – своя, отдельная! И это после барака на Плющихе, безо всяких удобств, с водой на колонке, с холодным дощатым сортиром! Да, пятиэтажка казалась им раем.

4
{"b":"673533","o":1}