Слышу вокруг нелепые разговоры, поразившие меня своим невежеством (и это несмотря на мое тогдашнее сочувствие происходящему): «Сейчас ни один буржуй не выйдет на улицу без револьвера в кармане». Или: «От войны буржуи только наживаются. Самый последний лавочник получает сейчас более восьмисот процентов прибыли со своего товара». Но раздаются и более благоразумные голоса. Пожилой рабочий с умным лицом, сразу видно – положительный тип, говорит: «Я понимаю, почему немцы с их Вильгельмом должны теперь радоваться тому, что у нас начались беспорядки. Это им на руку. Нехорошо во время войны устраивать бунты. Но что поделаешь? Довели нас до всего этого все те же Штюрмеры. Как им доверить ведение войны?» Подходим к Знаменской площади, против Николаевского вокзала. Со стороны Лиговки приближается пехотная воинская часть с ружьями за плечами, походными сумками и т. д. Идут рядами, направляются на вокзал. Рядом с ними офицеры. Видно, их привезли на вокзал для отправки на фронт. Все больше пожилые, многие с бородами. Агитаторы из толпы стараются их пропагандировать, кричат им: «Долой войну!» Но солдаты не обращают на них никакого внимания. Молча продолжают шагать рядами.
Было около трех часов дня. Толпа остановилась на Знаменской площади. Опять начался митинг. Ораторы взбирались на возвышение у памятника Александру Третьему и оттуда зажигательными речами старались воздействовать на народ. Мне трудно было расслышать, что они говорили, но как будто тематика была обычная, революционная. Вдруг неожиданно, откуда ни возьмись (вероятно, со стороны Знаменской улицы), появились пять, если не ошибаюсь, конных полицейских с шашками наголо и устремились карьером на стоявших у памятника ораторов. В моей памяти ярко запечатлелся один из них, вероятно начальник, с высоко поднятой вверх обнаженной шашкой. Трудно себе представить, какая паника овладела многотысячной толпой. «Рубят! Рубят!» – раздались крики. Все бегом устремились скрыться в прилегающие к Невскому улицы; в частности, бежали на Знаменскую улицу. Туда поспешил и я.
Должен признаться, что паника всецело охватила и меня. Это был не просто страх смерти, но и сознание бессмысленности и ненужности такой смерти неизвестно за что. Вернее сказать, смерти ни за что! Ведь не было в данный момент ничего, за что стоило бы сложить свою голову или героически погибнуть. Это ощущал я всем нутром моим, сознательно или бессознательно – не знаю, но с непреодолимой силой. И потому бежал в этой толпе со всеми и очутился на Знаменской улице. Вдруг остановился и увидел, что остановились и все другие. Тут (или, может быть, пока я еще бежал) со стороны площади донесся до нас крик торжества, а вслед и голоса ликующей толпы. Что-то неожиданно произошло. Все стали возвращаться на площадь, сначала осторожно, потом смелее. Оказывается, – так говорили вокруг, – казак на коне с обнаженной шашкой подскочил к полицейскому и выстрелом уложил его на месте. Остальные разбежались. Победа осталась за революцией!
Постояв немного, усталый, я вернулся пешком домой по Знаменской, – около получаса расстояния. Больше в этот день я не выходил. Положение в городе оставалось неопределенным, никаких серьезных столкновений с правительственными войсками мы еще не видели, разве с казаками, которые явно не хотели бороться, даже наоборот. События подавляли своим размахом, все нарастающей грозностью, но трудно и страшно было себе представить, что взбунтовавшиеся массы победят. Это было бы невероятно, хотя бы потому, что очень уж робка и подвержена панике была толпа.
Следующий день, 26 февраля, был воскресный. В этот день в Петроград из Минска вернулся мой отец (Александр Васильевич Кривошеин), так как в понедельник, 27 февраля, должна была открыться сессия Государственной Думы и Государственного Совета. После своей отставки с поста министра земледелия отец был уполномоченным представителем Красного Креста на Западном фронте, а следовательно, он был членом Государственного Совета по назначению. Выйти на улицу в воскресенье утром под предлогом идти в университет я не мог, и я оставался все утро дома, завтракали поздно, около часа дня. Вокруг стола, где собралась вся семья, настроение было подавленное, больше молчали, но вряд ли кто из нас тогда сознавал, что мы накануне событий, которые перевернут всю Россию. Во втором часу дня я все же вышел на улицу и направился обычным маршрутом, в сторону Литейного и Невского. Картина не изменилась. Все было, как и в прежние дни. Ни полиции, ни трамваев, ни войск, только на домах висел приказ командующего войсками генерала Хабалова о том, что «ввиду продолжающихся беспорядков Петроград объявляется на военном (или осадном, не помню точно) положении. Всякие демонстрации и скопления народа на улицах воспрещаются, в случае неповиновения войскам дан приказ открывать стрельбу».
Не помню точно, как я дошел до Невского. Ничего особенно не приметил, демонстраций и шествий не было. На Невском, однако, опять начал собираться народ, целыми толпами, но, как мне показалось, в меньшем количестве, чем в предыдущие дни.
Возможно, что приказ генерала Хабалова кое-кого напугал. Все же образовалось внушительное шествие, которое двинулось от Казанского собора по направлению к Николаевскому вокзалу. Было около трех часов дня. Вдруг совершенно неожиданно, по крайней мере для меня и близ меня находившейся толпы, приблизительно около Александровской площади и памятника Екатерине II раздалась довольно частая оружейная стрельба. Стрелявших не было видно, и кто стрелял, я не знаю. Потом говорили, что это были солдаты Павловского полка. При первых же выстрелах толпа бросилась бежать прочь от Невского на улочку вдоль сада, где памятник Екатерине, по направлению к Александрийскому театру. Стрельба продолжалась минут пять-десять, и было впечатление, что стреляют по бегущей толпе. Но вот что удивительно! Не только убитых или раненых не было видно, но не было слышно ни свиста пуль, ни звуков от их ударов о мостовую. Создавалось впечатление, что стреляли холостыми патронами. А может быть, стреляли в воздух? Это заметила и толпа. До сих пор она бежала или, когда стрельба усиливалась, залегала на тротуаре у решетки сада, а потом вновь бросалась бежать. Но, увидев, что никого не убивают, люди поднимались и уже не бежали, а скорее стремились разойтись и скрыться быстрыми шагами. Как бы то ни было, все опустело на улочке.
В это время ко мне подошел незнакомый мне студент-еврей. «Коллега, – сказал он мне, видя мое волнение, – как вас эти негодяи напугали. Стреляют по толпе! Вам, может быть, далеко идти до дому?» Я сказал, что живу на Сергиевской. «Это далеко, – заметил студент, – пойдемте ко мне на квартиру, я живу тут близко. Там переждем, а если хотите, и ночевать сможете остаться». «Нет, мне нужно на ночь вернуться домой», – ответил я. Но пойти на квартиру к студенту согласился, хотя и без большой охоты, так как стрельба совершенно прекратилась и я не видел в этом особой надобности.
Студент жил где-то поблизости, на одной из улиц близ Садовой. Мы вошли в большую комнату на втором этаже, заставленную в беспорядке мебелью и вещами. Посредине как будто стоял стол. В комнату постепенно набралось больше десяти человек. Три курсистки, остальные – студенты. Все – евреи, это сразу было видно и по их типу, и по манере говорить. Они все были революционно настроены, но вместе с тем, видимо, подавлены событиями. Среди них было двое-трое тридцатилетнего возраста, остальные – более молодые. «Вот я привел вам товарища, а то его там на улице чуть не пристрелили», – представил меня студент. Меня встретили любезно, хотя несколько сдержанно. Разговор, естественно, сосредоточился на событиях дня и на только что имевшем место обстреле толпы. «Слыхали? – говорил один из присутствующих. – Николай II перетрусил и удрал в ставку». – «Да, – продолжал другой, – но перед тем он дал приказ стрелять по толпе. И что же? Стоило дать несколько выстрелов, чтобы все разбежались!» – «Да, но завтра все может начаться вновь!» – попытался возразить кто-то.