Огромную часть своих бесконечных монологов Главный посвящал теме взаимоотношений между мужчиной и женщиной. Он говорил, что они должны быть чистыми – «без грязи». А у нас у всех, говорил он, отношения грязные. И лично мне он говорил, что я – блядь. Так к словам «лахудра» и «проститутка» добавилось еще одно слово: «блядь». Мне тогда только исполнилось восемь лет.
Все люди в коллективе поклонялись Главному – он стал богом и для меня. Родителей у меня больше не было, и поклоняться мне было больше некому.
Бабушка и дядя делали вид, что мы друг другу чужие, и я боялась к ним даже подходить.
Тетя Катя
Вообще там нельзя было называть взрослых «тетями» или «дядями» – только по имени-отчеству. Но Екатерину Викторовну мне хотелось так называть – тетя Катя. Она была мне как родная. Спокойная, добрая, умная и красивая. Она обо мне заботилась, разговаривала со мной по-человечески. Не как со взрослой (а так делали все остальные, что считалось нормальным), а как с ребенком. Именно поэтому я у нее училась, и мне это нравилось. Она помогла мне выучить наизусть много разных стихов. Это были и стихи Александра Пушкина, и Агнии Барто, и Ирины Токмаковой, и многих других. До сих у пор у меня в голове звучат задорные строки, которые мы с тетей Катей весело заучивали вместе:
«Купите лук, зеленый лук,
Картошку и морковку!
Купите нашу девочку,
Шалунью и плутовку!»
Мы стояли палаточным лагерем на Варзобе; была ранняя весна, кругом цвел миндаль, паслись отары. Тогда я попробовала бараний помет, решив, что это кто-то рассыпал конфетки… Тетя Катя научила меня, что в горах по весне нельзя прислоняться к деревьям: у скорпионов, которые живут под корой деревьев, брачный сезон, поэтому они особенно ядовиты и легко могут ужалить, а это очень опасно.
Тетя Катя много читала мне вслух. Однажды, уже после лагеря, в коммуне, она достала большой художественный альбом, посадила меня рядом и, скользя рукой по скульптурам на иллюстрациях, стала говорить о богах и богинях, пересказывать греческие мифы. Она обводила пальцем изображения обнаженных тел и все повторяла:
– Посмотри, как красиво… посмотри, какие линии… не правда ли, это прекрасно…
Очень почитаемый мною ученый-генетик Владимир Эфроимсон писал, что личность ребенка формируется под влиянием импрессинга, то есть чего-то такого, что произвело на человека в детстве огромное впечатление и потом во многом определяет его жизнь. Моменты, проведенные с тетей Катей, я запомнила очень хорошо. На протяжении всей моей жизни, всякий раз, когда я сталкиваюсь с античностью, я вспоминаю ее запах и свет, который исходил от нее. И каждый раз мысленно ей отвечаю: «Действительно красиво».
Но мое счастье длилось недолго. Тетя Катя выбросилась из окна. Я этого не видела; я не помню, где я была. Просто она вдруг куда-то исчезла, а потом меня взяли в больницу «проведать Екатерину Викторовну». То, что меня взяли в больницу ее проведать, было неожиданно человеческим актом, потому что обычно все проблемы замалчивались или скрывались, и мало кто знал правду, если она не соответствовала доктрине.
Тетя Катя выжила, но сильно повредила себе шею, и у нее что-то случилось с челюстью – был заметен шов. Кто-то мне потом сказал, что, падая вниз, она зацепилась за виноград на втором этаже, и это спасло ее. Также я потом узнала, что она была беременной и в результате падения потеряла ребенка.
А потом тетя Катя исчезла из моей жизни. Она навсегда уехала из коллектива, и в течение многих лет Главный называл ее на своих беседах проституткой и врагом. Я тогда сделала вывод, что они поссорились, но никогда не верила, что она плохой человек. Еще о ней скептически говорили, что она стала простым водителем трамвая, но я и этого не понимала. Ведь нас учили, что труд простых людей на простых должностях – это почетно, тогда почему же они так скептически отзывались о том, что тетя Катя всего лишь водитель трамвая? Что в этом стыдного?
Мое имя
В многочисленной группе людей я была одинока. И на все шесть лет жизни в секте практически забыла свое имя. Кроме тети Кати, по имени ко мне обращался мало кто и в очень редких случаях, когда я, по непонятным мне причинам, вдруг становилась «хорошей», «здоровой» – словом, «попадала в милость». Обычно же взрослые либо обращались ко мне по фамилии, либо давали разные странные прозвища. Это звучало как шутка, даже, может быть, добрая, но мне всегда чудилась в этом какая-то унизительная ирония. И мы, дети, повторяя за взрослыми, тоже часто обращались друг к другу не по именам, а с какими-то глупыми дразнилками.
Если мне все-таки случалось услышать свое имя – Аня, – я каждый раз вздрагивала, так это было непривычно. Каждый раз я думала: а что случилось? Почему вдруг я – Аня? Не говно, не лахудра, не жопа, не чедия, не чедиюшка, не псевдоинтеллигенция, не больная, не злобная сволочь, не грязная тварь, как меня обычно называли, а Аня.
Вот так, через такие, казалось бы, мелочи, дети полностью утрачивают свою идентичность – гордость за себя, свое имя, род, семью. Гордость, а значит – и ответственность.
Мой первый и последний друг
В нашу квартиру на Лахути, которая теперь стала коммуной, привозили все новых детей – от пяти до шестнадцати лет. Это были самые разные дети. Я ни с кем не была близка, но один человек мне хорошо запомнился.
Однажды к нам приехал мальчик лет двенадцати. Мы с ним подружились. Тогда и случился первый мой «мордобой» – боевое крещение во взрослую жизнь. Мне сказали определенно, что я блядь, что я развращаю мальчика, что я затаскиваю его под стол и там с ним ебусь.
Мат там поощрялся всегда; говорили, что это язык трудовых людей, а не «псевдоинтеллигенции».
Со мной проводились долгие публичные беседы в очень резкой форме. Сейчас-то я могу со всей ответственностью сказать, что мысли о сексе у меня появились много-много лет спустя, годам к двадцати; тогда же я даже не понимала значения матерных слов. Я попала в опалу, и меня травили как зверька все от мала до велика. Устроили бойкот и обращались как с рабыней. Я повиновалась и изо всех сил старалась «улучшиться».
Выбора у меня не было. Бабушка была полностью с ними. Мама с папой далеко и, как мне говорили, тоже очень больны; пока их не вылечат, я к ним вернуться не могу, потому что умру.
Был еще дедушка. Но он категорически отказывался поддерживать идеи коллектива, поэтому мне говорили, что он психически неполноценный человек и доверять ему никак нельзя. Но я, честно говоря, всегда сомневалась в том, что с дедушкой что-то не так. А вот тому, что говорили про родителей, я верила. Они же сами меня туда отдали и не забирают.
С тех пор как одну из моих первых привязанностей прервали таким образом, у меня пропало желание с кем-либо сближаться.
– На сколько баллов злоба?
– На 9.
– А протест?
– На 9.
– Очень хорошо. Давай лечить.
Как меня убеждали, что у меня голоса и галлюцинации
Психологи и педагоги, которые меня лечили (а лечили меня постоянно), кроме вопроса о том, на сколько баллов у меня агрессия и сопротивление, задавали еще вопросы о моих галлюцинациях и голосах. На первый вопрос я привычно отвечала «7-10 баллов» – до лечения; а после лечения, когда мне делали контрольный тест, чтобы увидеть динамику, я, конечно, говорила, что агрессии у меня балла на 2–3 меньше. Не помню, чтобы я хоть раз решилась сказать, что агрессии у меня нет вовсе.