- Чего они? - спросил я с недоумением.
- Не донесла, несчастная... - произнес с огорчением помощник директора. - Это часто у нас с бабами в рабочее время. Как только сев или уборка, все они с брюхом ходят.
Между тем, собравшиеся возле роженицы женщины волновались и упрашивали бригадира свести больную в больницу на тракторе. Другие советовали привезти доктора в поле, и просили бригадира выписать из колхозного амбара солому, чтобы не рожать ей на голой земле.
- Что вы мелете, дуры! - закричал на женщин человек в картузе, и обозлился. - Трактор ведь не колхозный, а МТС, и он за свою выработку тоже отвечает. А солома теперь не наша, и она есть фуражный корм, - без ордера не отпустят.
Пока здесь спорили и ругались, роженица валялась на земле раскрытая. Какая то старуха на кривых ногах и с вывернутыми руками подкладывала под больную свою споднюю юбку и велела ей кричать сильней, чтобы выгнать плод, а сама села ждать. {37}
- Так нельзя, - сказал помошник директора, отзывая в сторону бригадира. - Это просто срам смотреть, как женщина рожает на виду у всех. Человек не скотина, надо ее свезти в помещение.
- Вы не беспокойтесь, бабы у нас крепкие, они все стерпят... возражал бригадир, и стал жаловаться на плохую работу и частые простои, и что нельзя в рабочее время позволять бабам рожать детей.
- Всему свое время, - рассуждал он спокойно, не притворяясь. - Я не против того, чтобы бабы рожали - пускай рожают, только не в рабочее время. А то ведь они этим посевной план срывают. Они бездельничать всегда рады. Смотрите, сколько теперь пропало времени даром. Одна рожает, а вся работа стоит, - и вспохватившись, он бросил нас, и быстро шагая через грядки, пошел разгонять женщин по местам.
- Становитесь в колонну! - командовал он на другом конце поля. - Я вас, сукины дети, быстро!..
Толпа поредела, и теперь роженица была отовсюду видна. Она не кричала. Прикрытая тряпками со следами свежей крови, женщина все так же неподвижно лежала на голой земле и из глаз ее, как из раны, сочились слезы; она плакала тихо, совсем беззвучно, мелкими выстраданными слезами, прижимая к груди мертвого ребенка. {38}
Голодная смерть
Жизнь меня баловала впечатлениями. Многие годы я не разлучался с крестьянской телегой, возившей меня по проселочным дорогам нашей большой страны, смущая народ. Напуганные, с дурными предчувствиями встречали меня повсюду крестьяне. Они знали, что корреспонденты советских газет никому не привозят счастья.
Сколько не старались тогда власти примирить деревню с городом, поворачивали нас "лицом к селу", принуждали к "смычке" - ничто не могло смягчить сердца крестьян, пострадавших от социализма. Трудно было полюбить им жителей города, приезжавших бригадами обирать деревню до последнего зерна. Неловко и стыдно было мне ходить среди колхозников под охраной сельского милиционера и слушать, как с наступлением темноты, в сельсовете начинали обсуждать, куда безопаснее поместить корреспондента на ночь. Точно жил я в чужой стране или завоеванной иностранцами. При каждой новой встрече с крестьянами чувство горькой обиды не давало мне покоя, и я искал случая вызвать к себе больше доверия у этих, всегда несчастных людей.
Маленький бритый мужичек, весь в заплатах, вез меня по плохой дороге в село Скелетово {39} (на Мелитопольщине), превращенное большевиками в колхоз имени Октября. Всю дорогу я объяснял упрямому мужику, что еду я по делам службы, а не по своей доброй воле, что я журналист и никого не приговариваю к расстрелу, но он во всем сомневался и ничему не верил.
- Пойми же ты, наконец, упрямая голова, - говорил я с досадой, ведь я на службе у государства, как и ты, как и твоя лошадь, как эта подвода, на которой мы сейчас сидим. Что мне прикажет партия и правительство, то я и делаю. Разве я для себя требую от вас сдавать по плану хлеб, мясо, молоко, яйца?.. Разве ко мне в амбар вывозят из вашего села зерно, или я на твоих трудоднях богатею? Молока твоего я не пью, яиц даже в большие праздники не ем, а хлеб кушаю по норме. Чего же ты на меня косо смотришь, точно я кровопийца, или жену у тебя украл?
Он молчал, а сам чутко прислушивался к моим словам; он все еще не знал, верить мне или не верить. Во всем ему мерещился обман, а живая душа искала сочувственного слова и отзывалась на него при всяком случае.
- Вот ты молчишь, - продолжал я, - а сам наверно, думаешь, что в городе всг же жить легче. Все теперь бегут из села в город, как будто в другую страну.
- Бегут!.. - подтвердил он не сразу и задумался. Мысль его была где-то далеко - не то на скотном дворе среди чужой худобы, отощавшей за зиму настолько, что добрый хозяин давно бы перевел ее на мясо и кожу; не то вспомнил он самого себя, свою батрацкую {40} жизнь, непосильные нормы и голодный паек, каким кормят одних лишь арестантов, сравнил себя со скотиной и стало ему себя жалко. Бог знает, о чем думал мужик, никогда еще сытно не евший хлеба, не сменявший штанов уже много лет, и всегда носивший одну и ту же рубаху на голом теле.
- Сами видите, - произнес он погодя не смело, - нужда на селе большая, потому и бегут... - и стал осторожно рассказывать про непорядки и голод, от которого одинаково страдает скотина и человек; что никто теперь деньгам не рад, потому что нельзя теперь за деньги купить хлеба, и только в казенной водке нигде нет недостатка.
- Мужик голую водку жрет, а потом шалит ночью на больших дорогах... и стал смущать меня рассказами об убийствах в ночное время.
- Плохое время выбрали мы для езды в этих местах... - повторял он с тревогой, и вдруг захихикал, забалагурил непонятное, точно леший.
Его тревога быстро передалась мне, и я перестал уже доверять придорожным деревьям, походившим на разбойников, и от каждого куста, притаившегося в темноте, ждал несчастья.
Подвода шла, как пьяная, спотыкаясь на кочках, и шумела не смазанная. До селения все еще было далеко.
- Куда сворачиваешь, дохлятина! - обратился мужик к лошади. Он не спеша переложил вожжи в правую руку и мягко ударил ими лошадь по всей спине. Но лошадь не слушалась {41} его и на самом деле сворачивала с прямой дороги. В это время послышался жалобный детский крик, не то впереди, не то позади нашей подводы - в темноте не всегда поймешь. Но чем дальше отъезжали мы, тем ближе слышался этот призывной голос ребенка, и очень скоро из темноты показалась девочка лет восьми, с распущенными волосами. Она не шла, а бежала босыми ногами, прямо на лошадь, как слепая.
- Чего тебе? - отозвался мужик на ее крик.
- Дяденька накорми... - простонала девочка, и я не заметил, как она уже валялась у моих ног.
- Чья ты? - спросил я смутившись, и стал осторожно подымать ее с земли. Но она вырывалась из рук и ползала у моих ног, унижаясь, чтобы вызвать сострадание.
- Чья ты? - повторил я снова.
- Наших всех вывезли, а я осталась, - отвечала девочка, с трудом сдерживая слезы; она боялась плакать.
- Меня теперь отовсюду гонят, а я голодная и у меня все нутро болит... - и вдруг, как зверек, вскочила на ноги и повлекла меня в почерневшую от темноты траву. Здесь она быстро сбросила свое рваное платье и легла голая, привлекая меня к себе руками.
- Ложись дяденька... - просила она, - ложись... Тогда накормишь. Всех вас, дяденек, знаю...
- Что ты делаешь! - закричал я строго. - Встань! - и стал звать мужика, мирно разговаривавшего с кобылой. Пока он шел, смешно {42} и неловко переступая большими шагами через низкие кусты и едва видные канавки, я уже держал ее в руках, трепетавшую и совсем холодную. Временами девочка вскрикивала и скоро затихла, но не надолго.
- Помрет, несчастная... - сказал с уверенностью мужик, и пошел доставать со дна подводы рогожу, чтобы укрыть ее. При этих словах девочка вздрогнула и насторожилась - мысль о смерти поразила ее. Испуганными глазами она долго смотрела на меня, как-будто спрашивая: "правда ли это?", и просила защитить ег от этого страшного рокового слова.