– Работали и работали… – вздыхает баба Надя. – В колхозе стали хорошо получать, зерном… И деньги давали. Но много трудов. Огород большой. Помолюсь – и работаю. Картошка, капуста, тыковка. Спаси Христос, все остались живые, здоровые… Повыросли…
Девочка отдала законченный рисунок бабе Наде. Та глядела, глядела и признала:
– Это наш хутор. Смысленое мое дите… Умудрил Господь. Вот она, гора, наше поле и речка – все дочиста наше.
Спала девочка на сундуке, возле печки, теплая кладка которой не остывала всю ночь.
С вечера, когда погасили свет, баба Надя еще долго шепотом молилась, поднимая лицо к пустому углу. Молилась, потом плакала во сне. Девочка слышала молитву и слезы, сострадая им. Она знала цену слезам, жалея старую женщину, в доме которой было так хорошо: ни разу здесь не укорили ее ни углом, ни куском хлеба. «Живи, моя хорошая… Хлебай, моя сладкая, сил набирайся… Бери, моя родная…»
Утром баба Надя поднялась с трудом. Провожала девочку в школу, сокрушалась:
– Чего-то неможется… Либо погода…
– Давай я тебе врача вызову, «скорую помощь».
– Ушла моя помощь… Спокинула, – горько вздохнула баба Надя и напомнила, вручая деньги: – Хлебца нам купи. А себе – пирожок в переменку возьмешь. Уроки-то долгие.
Уроки были не больно долгими. Но после них девочка не сразу вернулась домой.
Выйдя из школы, она медленно, словно нехотя, побрела к невеликой поселковой площади, которую обступали магазины. В одном из них с недавних пор покупали у людей иконы.
Невысокое крыльцо в три ступени, стеклянная большая витрина, за ней – электрический свет. Набираясь храбрости, девочка долго стояла у дверей и шмыгнула в магазин лишь вослед за кем-то из взрослых.
Икон в магазине не было. Обычные товары: платья, рубашки, что-то еще – под стеклом, за прилавками. Немолодая продавщица с пуховым платком на плечах.
– Вы иконы покупаете? – выдавила из себя девочка.
– Игорь! – позвала продавщица. – К тебе!
Выглянувший из задней комнаты мужчина поманил девочку:
– Иди сюда.
Комната была тесной, заставленной ящиками, несколько икон – на полу, рядком.
– Показывай. Чего у тебя… – сказал мужчина.
Искоса, но пристально глядя на иконы, стараясь признать их, девочка стала сбивчиво объяснять: про бабушку Надю, про ее Богородицу, про воров…
Не дослушав, мужчина сказал твердо:
– Мы краденого не берем. Так и скажи тем, кто послал тебя!
Она не заплакала только потому, что боялась заплакать, и не помнила, как очутилась на воле. Лишь там она немного всплакнула и, недолго подумав, опять пошла не домой, не к бабе Наде, но тоже к недалекой милиции.
Короткий путь она одолела не вдруг и не сразу, но стало грезиться ей доброе: как приходит она в милицию, все объясняет, и тут же, в единый миг, летят с сиреной машины, люди с овчарками весь магазин обшаривают, все коробки, находят иконы, везут и водружают на место. Такая у всех радость…
Худенькая несмелая девочка с испуганным взглядом, в вязаной шапочке и сером пальтишке, не сразу сумела пройти через железную вертушку к окну милицейского дежурного, пытаясь протиснуться против хода. Кто-то помог ей. Вовсе растерянная, она принялась рассказывать про бабушку, про иконы.
Ее выслушали, сказали:
– Иди в школу, девочка. Взрослые без тебя придут и разберутся. Иди в школу.
Ненастный день декабря, перевалив за полдень, торопливо спешил к ночи. Темные тучи тянулись низко, задевая маковки тополей да вязов. В тесных улочках, в глухих переулках гнездилась сизая мгла. Желтели окна домов; редкие машины зажгли свои неяркие фары и пробирались осторожно, словно ощупкой. На улицах – безлюдье: ни стариков, ни детишек. Все сбились к теплу.
К теплу спешила и девочка. В одной руке – портфель, в другой – пакет с хлебом, от него – сладкий дух корочки. Хорошо ею похрумкивать вприкуску с горячими щами. При этой мысли захотелось есть. Ноги быстрее пошли, даже вприпрыжку. Девочка знала: щи уже на печке стоят, ее дожидаются. Так всегда было, когда она жила у бабушки Нади.
Так было и ныне. Горячие щи да жареная картошка – на плите. Крепкие пахучие огурчики, щекастые алые помидоры – на столе, в миске. В духовке – сладкая тыква. И вечное: «Хлебай, моя сына… Уроки-то долгие, наголодала… Зубки у тебя вострые. Жуй да жуй, жуй да расти…»
Сама баба Надя не встала с кровати.
– Что-то неможется. Печь затопила, чуток повозилась – и нет мочи. Лежу… Гляжу на твою картинку.
Вчерашний рисунок девочки висел на стене, возле кровати.
– И поле наше, гора тоже наша. И цветки… У нас красивые цветки в палисадах: алилея, индюшина, жар-уголь… эти как угольки горят, а еще цветок ваня-да-маня зовется. Пестренький такой, пахучий… Ваня-да-маня… Ты их тоже нарисовала. Ведь не была у нас, а все наше. Умудрил Господь…
– Вот лето придет, – продолжила старая женщина речь, – мы Тимофея попросим, он отвезет нас на хутор. Поедем, поглядишь. Такие места расхорошие. Родина…
– Мы летом огород будем сажать, – напомнила девочка, уплетая сладкие оранжевые дольки печеной тыквы. – Тыквы много насадим.
– Конечно, всего насадим, – пообещала баба Надя. – И тыквы, и свеклы, и картошки-моркошки. У тебя глаза молодые, вострые. И спина гнется.
– Конечно гнется… Я буду все делать, ты лишь подсказывай, – сказала девочка.
– Помолимся и будем работать. У нас на хуторе я завсегда…
Баба Надя нынче была говорливей обычного, хотя с кровати не поднималась и часто просила пить.
– У тебя, наверно, температура, – сказала девочка. – Ты болеешь.
– Неможется, моя сына, – легко согласилась старая женщина. – Годы я свои выжила, мне бы помереть. А теперь и вовсе заступницы моей нет. Жила возле нее, как дите, горя не знала. А ныне и помирать страшно. Как без нее…
Отобедав, девочка помыла и прибрала нехитрую посуду, села за уроки. Баба Надя будто задремала, что-то порою шепча в забытьи.
Ранняя ночная тьма наглухо закрыла окошки. От печки, от чугунной плиты ее и духовки, наплывало тепло. Неяркий свет лампочки с трудом освещал бедные стены.
Девочка готовила уроки, потом принялась рисовать, достав из портфеля не обычные карандаши, а заветную коробочку с красками, еще прошлого года подарок. Она берегла их: кисточки и пахучие тюбики, в которых таились и яркая весенняя зелень, и ослепительный летний свет, и небесная лазурь.
Девочка рисовала огород: зеленые листья, алые, оранжевые плоды и солнечно-яркий подсолнух на жилистом стебле. Но это был не обычный подсолнух, а прозревший. Из сияющей желтизны его цвета смотрели глаза. И, как всегда это у девочки получалось, глаза необычные: у зверей, у людей. Совсем живые. В них – печаль и радость, а еще – что-то большее. Словно многое знают, многое видели. И хотят рассказать свое знанье, предостеречь, ободрить – словом, помочь.
Девочка рисовала, забывшись. Была она не в тесной хатке, за стенами которой – промозглая осень, а в мире ином: летнем, солнечном и счастливом, где пахучий вей и полуденный жар. И чьи-то теплые руки легли ей на плечи, обнимая.
– Родная… Нарисуй мне иконочку, – это баба Надя стояла рядом за спиной. – Моя сына, – просила она, – нарисуй маленькую. Ты – безгрешная душа, ты сладишь. Мне без иконки тяжко. Всю жизнь с Богородицей. Я ныне, может, помру. Нарисуй…
Девочка поднялась, сказала:
– Я не смогу, баба. Не сумею.
– Сможешь, моя родная… – убеждала старая женщина. Глаза ее горячечно блестели; обычно восковое лицо розовело от жара. – Нарисуй, моя сынушка, – со слезами просила она.
Девочка поняла, что отказаться нельзя, и сказала:
– Хорошо, баба, я попробую. Но ты ложись, ты болеешь.
– Неможется, моя сына. А помирать нельзя без иконки.
– Ложись. Я попробую, постараюсь.
Она отвела старую женщину к постели, уложила; сама же вернулась к столу, недолго смотрела на свой рисунок с огородом и подсолнухом, потом убрала его и, достав чистый лист, стала карандашом, легко, едва касаясь бумаги, рисовать женщину с покрытой головой и скрещенными на груди руками. Она рисовала долго, стирая резинкой и снова начиная и все более понимая, что ничего у нее не выходит.