Так прошла зима. Мы устроили большую охоту на волков в горах Ликабетта, пройдя по следам на свежем снегу до их логова в высоких скалах над сосновыми лесами... Там была жестокая схватка и хорошая добыча; и мы смеялись, глядя, как наши собаки дерутся плечо к плечу, точь-в-точь как мы с ней... В красной куртке, в красных сапогах и шапке, с горящими глазами и щеками - она сверкала на холодной белизне, словно жар-птица. Она любила снег.
Я пригласил на эту охоту и на пир после нее всех тех, кто был со мной на Крите, - всех, кто захочет приехать. Из девушек первой была Хриза, постройневшая и окрепшая от бега и верховой езды; приехали еще две, служившие Артемиде в храме возле Элевсина... Для Фебы и Филии было слишком поздно.
После этого разошелся слух, что всем, знавшим Бычий Двор, будут рады в моем Зале. Так, впрочем, было всегда; но я часто отсутствовал, - то на войне, а то по царствам, - некогда было специально разыскивать их. Теперь стали появляться не только те, кого увозили со мной из Афин, но и ребята из других подвластных Миносу земель, которых я освободил. Они приезжали с Киклад и с двенадцати островов Азии, с Феникуссы, с Родоса, с Кипра и с самого Крита... Некоторые приезжали за чем-нибудь; другие - чтобы поблагодарить за жизнь и свободу; третьи - кого я помнил среди лучших по искусству и отваге - просто от беспокойства, потому что печать Бычьего Двора еще лежала на них.
Все они были еще молоды, - ведь критские корабли увозили их начиная с тринадцати лет, - и хотя большинство приезжало издалека, всех сближало прежнее товарищество, в котором люди жили и ценились за счет личных качеств каждого, без титулов и званий. Некоторые остались на Крите и были там объездчиками лошадей и колесничими; они появлялись в кносских бахромчатых юбочках, с бритыми лицами и завитыми волосами, в украшениях Бычьего Двора... Хоть Дом Секиры пал, но слава бычьей арены умирала медленно... Иные подались бродяжничать и стали копейщиками на пиратских кораблях; или утвердились с помощью этого на островах и обосновались там... Другие - не знавшие никакого ремесла, или бедняки, или прежние рабы у себя на родине, - обратились к жизни акробатов и ходили из города в город... Лучшие из них сохранили свою гордость и танцевали с мечами или с огнем, вместо быков; худшие довольствовались тем, что забавляли невежд и опустились до мелких фокусов, а то и до простого воровства. Даже этих, - ради того, что нам пришлось пережить вместе, - даже этих я не отпускал без угощения, ночлега и подарка; а дворцовая челядь, прожившая всю жизнь в тепле и довольстве, могла думать об этом что хотела.
В открытую никто не ворчал: все знали, что если б не мы - быть может и их сыновьям и дочерям довелось бы повидать Бычий Двор. Но на самом деле, кое-кто из моих гостей в царском Зале выглядел странно. Солидные и спокойные, - те, что вернулись к прежней жизни среди своей родни, - те были заняты и не приезжали. Приходили легкие на подъем, любители приключений, привыкшие к веселью и блеску, которым можно было научиться на Крите.
Для лучших из них, для многих, я нашел место у себя - не только в конюшнях и при колесницах, но и во Дворце. На арене долго жил только тот, кто учился быстро; независимо от рода и племени они усвоили обхождение в Лабиринте, сидя там за одним столом с вельможами, так что манеры у них зачастую бывали получше, чем у моих доморощенных аристократов... Их любовь к Ипполите была не показной, - ради меня, - а шла от самого сердца... И они придали двору блеск; но принесли с собой не изнеженность Крита, а его искусство, яркость и живость, - так что это было не во вред.
А раз уж появился такой рынок, то не заставили себя ждать и торговцы: певцы и арфисты, мастера-колесничники и знаменитые оружейники, ювелиры и резчики по камню... Всех их Ипполита встречала с радостью. Она любила красивые вещи; но еще больше - разговоры ремесленников, их рассказы о путешествиях, их рассуждения, саму их работу... Она никогда не стремилась привлечь к себе всеобщее внимание, или принизить другую женщину, или вообще как-то показать себя. Но могла взять какую-нибудь совершенную вещь и держать при себе весь день, пока не почувствует и не поймет ее... Барды любили петь для нее, потому что - как сказал мне один - она никогда не задавала глупых вопросов и всегда сразу понимала суть.
Жены придворных и другие знатные дамы, что годами болтали об одном и том же, чувствовали, что она опережает их во всем; как обогнала бы, вздумай они состязаться с ней в беге по холмам. Но глядя, как она разговаривает с мужчинами, они делали постные мины и посматривали на меня: ревную ли. Они были переполнены искусством, о котором она и понятия не имела: держать своих мужчин в сомнениях и затуманивать ясную правду любви. Если бы она изменилась в отношении ко мне, я узнал бы об этом сразу, как о пыли попавшей в глаза.
Но ради других - тут она умела молчать. В моей гвардии было несколько человек, которые возвели ее обожание в культ и ради нее стали поклоняться Артемиде. Это началось как изящная причуда, но один из них загорелся в огне, который сам зажег. В конце концов, потеряв голову от любви, он начал втайне домогаться ее взаимности. Из жалости к нему она не обмолвилась мне ни словом, пока он не утопился от отчаянья, - только тогда пришла ко мне со своей печалью, за утешением. В полноте моего счастья я мог представить себе меру его страданий, потому понял и тоже пожалел его, - и назвал его именем один из своих новых городов, раз от него не осталось сына.
Но эта грустная история пошла нам на пользу, натолкнув меня на мысль: я дал ей собственную гвардию и назначил туда офицерами этих самых молодых людей. Они носили ее эмблему - леопард в броске, - она сама обучала их... Таким образом я показал всем свое доверие к ней; и то что грозило стать опасным - было извлечено на свет, где превратилось в дело гордости и чести. Больше не было мрачных смертей, но появилось хорошее, чистое соперничество; оно сохранялось и тогда, когда они выступали против моей гвардии на Играх, мы одинаково не потерпели бы возникновения низменных страстей... Мы окружали себя людьми, которые понимали такие вещи, а до остальных нам дела не было.