«УМРЕМ СВОБОДНЫМИ!»
Несоответствие между детской жизнерадостностью кубинцев и фанатичной готовностью к смерти ради мертвой схемы – вот что больше всего удивляет. Смерть упоминается тут постоянно. “¡SOCIALISMO O MUERTE!”13 – огромный лозунг, висящий напротив нашего дома на фасаде школы, заставляет меня внутренне вздрагивать и ускорять шаги, когда я каждое утро около шести иду за нормированным литром молока для Карины. Это самый популярный лозунг на Кубе, только что отпраздновавшей тридцатую годовщину революции; его можно увидеть повсюду: на первых полосах “Гранмы” и “Хувентуд Ребельде”, над входом в родильный дом “Los Angeles” (что означает, между прочим, «Ангелы»). Вместе с братом-близнецом “¡MARXISMO-LENINISMO O MUERTE!”14 его несут на демонстрациях школьники, вряд ли способные осознать кровожадность предложенной им альтернативы. Когда я смотрю на детские ручонки, которые с гордостью поднимают вверх, к оргиастическому солнцу, грубо сбитый транспарант, мне хочется закричать. Неужели они не понимают – не дети, конечно, а те, кто учит их хором скандировать: “¡Nu-es-tro de-ci-sión – so-ci-alis-mo o muer-te!”15, – что все уже было, было, два этих слова горели в одной строке, звучала дробь маршей, плыли над толпой флаги цвета крови – и сколько ее ради тех слов утекло в землю! Если бы деревья могли пить кровь, какая чудовищная растительность, способная заслонить даже здешнюю тропическую, взошла бы из чернозема и глины, из снега и вечной мерзлоты!
“У нас такого не может быть”, – беззаботно отмахивался Рей, а я – я повторяла, словно строки мартиролога, фразы, которыми перенасыщен учебник родной истории: заколот штыками, забит прикладами, посечен саблями, повешен, расстрелян, расстрелян, расстрелян… От лозунга пахло кровью, как от истертого, в багряном переплете, «Короткого курса истории ВКП (б)» 1938 года издания, который я, копаясь в бумагах, которые мать хранила в книжном шкафу, выудила однажды с самого его дна. Да, есть память крови, возможно, она отложилась в костях, струилась по жилам девочки, чья колыбель стояла в той самой комнате дома на тихой улочке райцентра, где за десять лет до ее рождения умирал после сибирского лагеря, отплевывая туберкулезную кровь, ее прадед. Бабушка неохотно пересказывала по моей просьбе дикую историю о том, как ее отец, примерный колхозник, опоздав из-за хозяйственной нужды на собрание, а мороз стоял градусов тридцать пять, – вошел в помещение, где крестьяне под сенью бюста «вождя народов» в мертвой тишине слушали материалы очередного партсъезда, и, на замерзшие руки хукая, удивляясь холоду, выдохнул: “Ну и деньки настали!” Ночью его забрали. Эта история всякий раз вызывала у меня слезы бешеного протеста: как же вы не понимаете, кричала я взрослым, это было не что-нибудь – человеческая жизнь, бессмысленно растоптанная, как сорная трава! Я трясла бабушку за плечи, я требовала, чтобы она подтвердила, что такого не могло быть в стране, где я родилась для счастья, а то ж, я уже знала из школьных уроков литературы, что человек рождается для счастья, – и чтобы уничтожить его вот так, ни за что?! В чем-то он должен быть виноват! Но бабушка понуро молчала, и мне приходилось примириться с тем, что это – было, и реки не пересохли, и леса не истлели, и небо не обрушилось на землю. В моей модели мира возник пролом, зиявший под ногами, – сквозняком просачивался через него холод небытия, этот пролом нужно было немедленно заделать, иначе невозможно было жить дальше. Заделать – но чем? Что могло пригодиться мне в качестве строительного материала? «Речевки», стяги, бездумные фразы про готовность отдать жизнь «за дело партии», легко произносимые моими одноклассниками? Но я – я не ощущала в себе такой готовности, так и сказала классной руководительнице, когда девочка из «Г» класса предала меня.
Случилось так, что в своих одиноких прогулках по городу я однажды случайно оказалась в необыкновенном месте. Это был Свято-Воскресенский собор – я ступила за железную ограду, и знакомое лишь по книгам ощущение настоящего охватило меня. Я полюбила ходить туда: там я могла отдохнуть от нудной муштры, надоевших домашних скандалов, вечного лицемерия взрослых – и однажды, из сострадания, что ли, взяла с собой девочку из параллельного класса. Она и рассказала все учительнице. Потом я стояла на мосту между старым и новым городом; в старом цвел куполами собор, в новом гнездилась моя школа, – глядела сквозь закипающие слезы на черную ощеренную Березину, трудно освобождавшуюся ото льда. «Социализм или смерть!» – лозунг оказался вовсе не предложенным мне свободным выбором, это была жестко заданная формула: или ты с нами, или тебя НЕТ. Конечно, ты где-то там есть, с киркой или метлой, объяснила учительница, но о том, чтобы реализоваться, можешь забыть. На том мосту я взвесила каждую часть альтернативы и отклонила обе. Я выбрала третий компонент, который в формуле отсутствовал: ЖИЗНЬ.
Барочная витая решетка с тихим жужжанием отъезжает в сторону. Пунцовые соцветия азалий нацелены на меня в упор, словно бессонно-бдительные звезды моей Родины, – здесь я на ее территории. Довольно крупная ящерка нахально перебегает мне дорогу. Что ж, скоро выяснится, хорошая ли это примета.
Вице-консул СССР в Сантьяго-де-Куба Дмитрий Владимирович долго рассматривает мой заграничный паспорт, горделиво украшенный двумя визами: кубинской – на постоянное место жительства, и советской – на три месяца, – рассматривает с легким отвращением, словно жирную ящерицу. Даже золотой зуб у него во рту излучает холод.
– Ну и что? Срок вашей частной поездки истек. Почему вы до сих пор здесь?
– А где же мне быть?
– Как это где? – притворно удивляется дипломат. – В СССР, конечно.
– И что, разрешите спросить, мне там делать?
– Как это – что?! Ожидать разрешения советской стороны на постоянное проживание на Кубе.
– Разрешение есть. Это кубинская виза на ПМЖ запоздала, она догнала меня в Одессе, за час до отправления корабля, – а без этой визы меня не могли выпустить из страны иначе, чем в гости на три месяца. И вы это хорошо знаете.
– Однако ответ на наш запрос, действительно ли вам разрешен выезд из СССР на постоянное место жительства, до сих пор не получен. Так что поезжайте домой и ждите.
– Но ведь логичней подождать здесь, не правда ли?
– Но ваши три месяца истекли!
Мы оба прекрасно понимаем, что это – игра, и я не могу отказать себе в удовольствии чуть подковырнуть чужую маску за отклеившийся краешек.
– Хорошо, – соглашаюсь с покорностью. – Я готова ехать домой, – за счет консульства, разумеется?
Кагэбэшник растягивает губы в нормативно-плакатной улыбке, которая должна изобразить, что он сменил гнев на милость. Золотая фикса поблескивает уже довольно приветливо.
– Мой долг был вас предупредить.
– Спасибо. Можно идти?
Последний взгляд на интерьер кабинета, где сам кондиционированный воздух пропитан эманациями долга, – как всегда, показушного. Однако если придерживаться набора нелепых альтернатив (вариантов “¡SOСIALISMO O MUERTE!”), вице-консул не шутит: они имеют право меня депортировать. Это может означать разлуку с моей маленькой, с Кариной. Еще одну разлуку.
Дикарская страсть кубинцев к пластмассовым цветам (при невероятной красоте живых, лезущих из земли на каждом шагу) и нейлоновым лентам позволяла мне иметь карманные деньги и покупать трехлетней Карине в русском книжном магазине роскошно иллюстрированные сказки. Но… к историям про сестрицу Аленушку требовался синхронный перевод на испанский.
Карина год прожила на Кубе вдвоем с Фелипой. Загорелый чертенок, вцепившийся наманикюренными коготками в шерсть ГУМовского медведя, не обращая ни малейшего внимания на мои причитания, мало напоминал зеленовато-бледную, вечно простуженную девочку, которую год назад Рей отвез в Сантьяго. Именно ее цветущий вид приводил он в свое оправдание, когда я набросилась на него с упреками: «Ты ни слова не сказал о том, в каких условиях она будет жить! Без свежего воздуха! Без нормальной еды!» – «Но наша дочь живой и здоровый!» О, эта несокрушимая кубинская логика! Первая наша крупная ссора несла в себе семена всех последующих.