Собственно, подведение итогов начал уже М. Булгаков; недоумение по поводу происходящего – главный стимул творчества А. Платонова, герои которого живут и действуют как бы в некоем вязком растворе, приглушающем все их помыслы и стремления. Этот вязкий раствор и есть авторское недоумение. Изо всех сил стремятся понять герои Платонова, что же произошло и происходит в мире, и понять не могут. Вопрос поставлен, но не решен. И Булгаков, и Платонов, и Шолохов («Тихий Дон») – предтечи современных писателей, уже сознательно подводящих итоги целой большой эпохе русской истории.
Опыт, хотя и серьезный, но пока еще только опыт проникновения в психологические глубины и закоулки человека нынешней формации (сегодня он – следователь, палач, завтра – такая же жертва, и уже его истязают; сегодня он твой друг-приятель, завтра он пишет на тебя донос, и ты сам пишешь на него донос, и вот вы оба оказываетесь в одной камере и т. д., ситуаций здесь множество) предприняты и Ю. Домбровским в сильном и тяжелом романе «Факультет ненужных вещей», и А. Рыбаковым, и А. Битовым («Пушкинский дом»), и многими другими нашими писателями-современниками. Более определенны в своих выводах [В. Распутин (рассказ «Пожар»),] А. Приставкин, А. Жигулин, А. Авдеенко (неожиданно раскрывшийся в автобиографической повести «Отлучение»). Я уже не говорю о такой крупной вещи, как роман В. Гроссмана «Жизнь и судьба».
Итоги, итоги, итоги… Итоги того, что пережито, но начинает осознаваться только сейчас. Мысль Горького о том, что подлинную историю страны и народа пишет не историк, а писатель, снова получает свое подтверждение.
И дело ныне не в том, что одно произведение хуже (или лучше) другого, что, скажем, «Пожар» – удача писателя, а «Дети Арбата» – неудача. Подобный подход в нынешней ситуации просто неуместен. Литература, как и остальные виды искусства, идет сейчас наощупь, как бы в полутьме, ища новые формы и виды художественной изобразительности, пытаясь определить пути, по которым пойдет дальнейшее формирование личности.
Не историк-профессионал, а писатель Солженицын задумал и осуществляет серию романов-исследований, хотя здесь еще не обо всем можно говорить с уверенностью. Мы встречаем тут и использование сильных традиций литературы прошлого в изображении «маленького человека» («Один день Ивана Денисовича»), обнаруживаем стремление дать художественный комментарий к главному, великому труду, перевернувшему сознание многих миллионов людей, – книге «Архипелаг ГУЛАГ». Но вдруг неожиданно обнаруживаем традиции массовой беллетристики XIХ столетия, например, в романе «Август четырнадцатого», отчасти и в «Раковом корпусе». Солженицын работает одновременно в разных направлениях, хотя не всегда занят проблемой соотнесения их друг с другом. Не все из его романов хочется перечитывать, но сама личность его сделана, конечно, навсегда.
Динамит, подложенный под русскую историю именно в первую четверть века, оказался слишком разрушительным и, я бы сказал, злокачественным. Как ни страшны казались в то время «Бесы» Достоевского, как ни потрясал читателей «Великий инквизитор», на деле всё оказалось и страшней, и проще, да, пожалуй, и непонятней.
И в этой непонятности нам придется разбираться еще очень и очень долго. Мы только еще вступаем в эпоху, которую без преувличений можно назвать эпохой великого пересмотра. Пересмотра не только устоявшихся характеристик людей, не только ставших привычными идей, но и всей русской истории, а следовательно, и искусства – всего искусства, без остатка, всех его видов и жанров, мемуаров и романов, повестей и очерков. Новая русская история, как и история литературы, будет писаться долго, тяжело, но начало этому процессу уже положено – пока еще робко, в духе конца века, уже усталого, еще не пришедшего в себя от неожиданных «открытий». И если ничто не помешает этому процессу познания, уже в начале наступающего века мы можем иметь и нового Блока, и нового Ключевского. А даст Бог, и новую философскую школу, которую уже никто не станет выбрасывать за рубеж (хотя и сохраняя ее тем самым, но Россию оставляя страной без философов).
Машинопись (копия) с авторской правкой; подпись-автограф. Публикуется впервые.
«Одна общая линия русской литературы ХХ века»: письмо к Вяч.Вс. Иванову
Дорогой Вячеслав Всеволодович!
В свое время Вы не очень осторожно дали согласие выступить оппонентом на моей защите диссертации по книге об А. Белом. Сейчас я понимаю, что книга не произвела на Вас особого впечатления, но защищать ее надо по многим обстоятельствам. Так вот, поскольку за добрые дела надо расплачиваться, я и сообщаю Вам, что предварительно защита планируется на конец января (что менее вероятно) – начало февраля <1989 г.> (что более вероятно). Поскольку Вы просили не занимать Вас с марта, я и постарался, чтобы защита состоялась зимой. Всё уже готово: написан и отпечатан автореферат, сведения посланы в бюллетень ВАКа, где они и должны появиться в 6-м номере. Выйти этот номер должен на днях, следовательно, по всем пунктам нашей ужасающей официальщины все формальности соблюдены, и этим письмом я просто ставлю Вас в известность. Как только дело прояснится до определенной даты, Вам будут официально высланы и книга (диссертация!), и автореферат (по Вашему совету я там много написал об изданном мною «Петербурге»). И даже появились рецензии – две в «Литературном приложении» к «Русской мысли» (Париж), одна написана Т. Хмельницкой и лежит у Д. Урнова в «Вопросах литературы», который никак не может отважиться на сей рискованный поступок. Еще одна будет, очевидно, в «Неве», которую Б. Никольский страстно хочет вывести на уровень «европейских стандартов» (и, кажется, ему это удается, хотя журнал был уж очень черным).
Но это всё – деловое. Кроме него у меня есть два вопроса к Вам уже не как лицу официальному. Связаны эти вопросы c тем, что я не очень давно, неожиданно для самого себя сделал открытие, которым мечтаю сейчас поделиться с аудиторией (только где ее взять?). Я страстно люблю роман Пастернака. И даже не как «роман», хотя и не подхожу к нему с устоявшимися критериями европейского романа XIX века (а даже так подходила к нему Ариадна Эфрон), а скорее как некий сплав историософского трактата с элементами художественности, хотя вижу, что эти элементы элементами в собственном смысле не являются, это вторая ткань романа, накинутая сильной и властной рукой на ткань первую, историософскую. Так вот, вчитываясь в это «произведение», я вдруг явственно понял (ощутил?) его великое историческое предназначение, которое состоит в том, чтобы уничтожить, снять, убрать с наезженной дороги понятие литературы начала века и, соответственно, литературы советской (или литературы советского периода, как угодно). Для меня, проведшего за изучением литературы начала века не один десяток лет, ныне совершенно ясно, что такой литературы (такого отрезка, периода, как хотите) сейчас, при нынешнем обилии материалов, осмыслений и переосмыслений, просто не существует. Есть один общий поток, одна общая линия – линия русской литературы ХХ века в целом, где одно подготовляет последующее, а это последующее подводит итог предыдущему. Поэтому и роман Пастернака для меня есть непреложное и непременное подведение итогов тому, что было сказано об истории, о русской истории, о русской революции, об аналогиях с древним Римом (см. позднего Блока, «Двенадцать» и т. д.) в начале века, в русский предреволюционный период. «Доктор Живаго» как-то очень сильно собирает в один фокус многие важнейшие, главные идеи, которыми жил русский предреволюционный период, и дает им разрешение. Он показывает то, что произошло в России и, следовательно, во всем мире, за пятьдесят лет ХХ-го века, а для нас, поскольку мы-то познакомились с этим романом только сейчас, пожалуй, и за время всего столетия. Здесь прямая связь не только с поздним Блоком и ранним Маяковским, не только с поздним Бердяевым и со всей русской философской школой начала века, но и с последующим осмыслением того, что было прожито, пережито, осмыслено и переосмыслено в ХХ веке.