Шесть метров до конца моста. Мужчина в шортах оборачивается, озадаченный. Ухмыляется. Прибавляет шагу. Но где ему состязаться с великим спринтером Грюнбаумом.
Я пересекаю линию финиша за миг до него!
Толпа беснуется!
Звучит национальный гимн!
Шестнадцать!
Новый рекорд! Победа! Шестнадцать!
– Миша! Миша!
Я поворачиваюсь и спешу обратно к папе. Утираю пот рукавом, авось папа не заметит. Стараюсь отдышаться на ходу.
– Посмотри на замок, – прошу я папу в надежде, что это его отвлечет.
– Миша, – говорит он строго. – Тебе всего восемь лет. Нельзя так убегать. Я же не могу…
– Давай туда сходим, – указываю я ему за плечо.
– Куда? О чем ты?
– В замок.
Папа открывает рот, хочет что-то сказать, но я его опережаю:
– В воскресенье, после того как ты вернешься из Лондона. Ну пожалуйста!
Папа сует сумку с талесом[4] под мышку и оборачивается лицом к замку. Сработало! Я вижу по его глазам. Он забыл обо всем. Может быть, даже про этих дурацких нацистов забыл, о которых он и все взрослые только и говорят.
– Почему бы и не сходить, – говорит он и смотрит туда, на другой берег.
Он обнимает меня за плечи, и мы идем по мосту в сторону синагоги.
– Только бы дождя не было.
Папа всегда такой. О чем-нибудь да беспокоится. Что-то всегда может пойти не так. А знал бы он про мой новый рекорд, понял бы, что дальше все будет только лучше и лучше. Уж я-то не ошибаюсь.
15 марта 1939 года
– Миша, отойди от окна! – окликает меня мама из кухни.
Но я не слушаюсь, не могу. Не каждый же день целая армия марширует мимо дома. Сперва танки, настоящие. Десятки и десятки. Грохочут гусеницы, пушки нацелены прямо вперед. За ними мотоциклы с колясками. Вот бы в такой прокатиться. Только не с нацистом на пару. Если бы с папой…
Только он все еще в Лондоне, так обидно.
Мама дома, но что проку, она мотоцикл не водит. Постояла несколько минут рядом со мной у окна, положив мне руку на плечо и дыша так глубоко, словно собиралась нырнуть в озеро, на самое дно. Покачала головой и ушла.
Кажется, мама ушла в тот самый момент, когда люди на тротуарах начали приветствовать мотоциклистов. Так, как принято у немцев. И даже на балконах кое-кто их приветствовал – вскидывал прямую руку, ладонь вытянута, пальцы вместе. От груди вверх по диагонали. Немножко похоже на то, как поднимаешь руку, чтобы учитель непременно, непременно тебя вызвал. Я и сам так делал, то есть пробовал. У себя в комнате, за плотно закрытой дверью. Родители бы меня убили, попадись я на этом.
Я слышу мамин голос. Она разговаривает на кухне с Кристиной, своей подругой, которая живет на нашей улице. Они выключили радио, и теперь я различаю, как они шепчутся – даже сквозь этот грохот на улице.
А где Мариэтта? Конечно, у себя в комнате, читает. Она держится, как положено старшей сестре: мол, ей на все наплевать. Но как можно наплевать на такое? Целая армия, наверное сильнейшая в мире, марширует прямо у нас под окном.
Вот и солдаты. Сотня за сотней. Идеальные прямоугольники – в каждом рядов по двадцать. Не меньше двадцати. По семь солдат в ряд. Гигантские марширующие прямоугольники. Сколько – не сосчитать. Ноги совершенно прямые, как руки в нацистском приветствии. Колени не сгибаются. Все разом выбрасывают ногу вперед, носки вытянуты, все разом – левая, правая. Вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз. Ноги как будто вылетают из-под круглых металлических касок темного тускло-зеленого цвета. И они, каски, словно и не движутся. Как и ружья на плечах – не шелохнутся.
– Лечи! – зову я няню: я слышу, как она возится в гостиной, хотя там и без того чисто. Сегодня для няни работы не осталось, я же вижу, мама убирала без передышки с той минуты, как я утром вышел в школу.
– Да, Миша?
Я указываю вниз, на улицу.
– Что это у них?
Лечи подходит, за ней тянутся знакомые запахи сахара, мыла и чего-то еще, чего я не умею разобрать.
– Это? – переспрашивает она; длинное ее худое лицо словно застыло.
– Блестящие штучки, которые торчат у них на ружьях. Что это?
– Штыки, – отвечает Лечи. – Прикреплены к стволам винтовок, Миша.
– Похожи на ножи, – говорю я. – Но зачем нож, когда есть ружье? А стрелять они не мешают? У наших солдат тоже такие есть?
Лечи не отвечает. Ушла. Солдаты под окном всё еще маршируют, и все больше людей вскидывают руки в приветствии, словно счастливы принять в городе такую огромную армию. Над частью толпы натянули огромный красный транспарант. Он весь красный, в середине белый круг, и в нем черная свастика. День пасмурный, очень пасмурный, но красная ткань так и горит. Здорово немцы организованы, не забыли привезти с собой флаги и транспаранты.
– Миша! – Это вернулась Лечи. – На тебе.
Она протягивает мне тарелочку с печеньями в форме полумесяца, звезд и завитков. Наверное, она и свастику сумела бы испечь, только я бы есть не стал. Как странно, что она принесла мне печенье прямо сюда. Здесь же не положено есть. Няня сама тысячу раз мне запрещала. Нет, я, конечно, не возражаю.
Лечи возвращается на кухню. В доме тихо. А Кристина уже ушла? Тоже странно, ведь обычно она со мной прощается, целует сначала в одну щеку, потом в другую, ее светлые волосы занавешивают мое лицо, когда она вот так склоняется надо мной. А где мама, у себя в комнате? Ладно, мне больше печенья достанется.
Когда же закончится парад? Откуда берутся всё новые солдаты? И зрители не уходят – ни с улицы, ни даже с балконов. А что делает та пара? Зачем перелезли через парапет? Даже Ярек, самый храбрый мальчик у нас в классе, не решился бы на такое. На высоте пятого этажа – ни за что. Он же не безумец.
Эти двое стоят на краю балкона, снаружи, и держатся за руки. То есть у каждого остается лишь по одной свободной руке, чтобы цепляться за перила. Я раскрыл рот – позвать маму, но что-то мне мешает, и это «что-то» вовсе не полупрожеванное печенье.
Эти двое сдвинулись еще дальше, к самому краю. Что они творят? Это опасно! Ну же, хватит дурить, перелезайте обратно!
Они спрыгнули.
Спрыгнули!
Или просто отпустили руки? Не важно, как именно, – вот они летят, с него сразу свалилась шляпа, ее платье раздувается, как парашют. Только слишком маленький парашют. Такой парашют ее не спасет, и она не сумеет спасти своего спутника. Так быстро они падают, и при этом их тела медленно поворачиваются вбок. Они падают!
Я прижимаюсь носом к окну, чтобы получше рассмотреть, но от моего дыхания стекло запотевает, и я бегу к другому окну, по ту сторону дивана. Налетаю на кофейный столик, падаю, больно ударяюсь локтем об пол, и тут мне кажется, что я все это выдумал.
Чего ради люди станут прыгать с балкона? Даже если нацисты очень мерзкие, не с балкона же прыгать? Что может быть страшнее, чем броситься вниз с такой высоты? Наверное, мне привиделось.
Я кое-как поднимаюсь на ноги, но не могу сообразить, что теперь делать. Самое разумное было бы позвать маму. Особенно если эти двое действительно спрыгнули, если они сейчас лежат, распластавшись на тротуаре. Не хочется думать, что будет, когда я посмотрю в окно и увижу, как они там лежат, как кровь хлещет отовсюду, откуда она должна хлестать, если удариться оземь с такой силой.
Но если я позову маму, а на самом деле ничего не случилось – я очень, очень, очень хотел бы верить, что не случилось, – тоже выйдет скверно. Мама уставится на меня так, будто я сошел с ума, или рассердится: как я мог такое вообразить? Или опять скажет, что я стал слишком поздно укладываться спать с тех пор, как папа уехал. И загонит меня спать пораньше – а это уж и вовсе плохо, потому что, даже если ничего не произошло, я все-таки уже предчувствую, что буду сегодня долго, долго лежать без сна.
И вот я стою и не знаю, что делать. Но вскоре и мои вопросы теряют смысл. Потому что я их увидел. Краем глаза. Ту пару. Лежат ничком, все еще держась за руки, их тела образуют кривую букву V в каких-то полутора метрах от марширующих солдат. А те будто ничего и не замечают. Крови не вижу, но от этого не легче, ничуточки.