- Обыкновенной, - Лена пожала плечами. - Ильича.
Догадался, о каком "Ильиче" идет речь, но спрашивать больше не хотелось.
- Я редко здесь бываю. Папа считает, что можно случайно напороться на НКВД и тогда дядя "завалится" - так он говорит. Странное слово, правда?
Зубной врач и библиофил чинно сидели на диване рядом и молчали. Вдруг Владислав Дмитриевич взмахнул руками, словно дирижер, и повернулся к соседу:
- Ладно! - говорю я себе. Ладно. Я - знал, что делал. Зачем делал. Я все понимал. А вы? Книжник. Тихий старичок. Какого черта им понадобилось от вас? А?
- Меня зовут Анатолием Яковлевичем, - привстал и поклонился библиофил. - Господа не знают... Так вот: начальник Гатчинского НКВД - тоже книжник. Представьте себе! Омерзительное совпадение! Во всяком случае - для меня! "Князь Серебряный", Толстого, особое издание, нумер "два". У меня. А у него - только пятьсот с чем-то. Сегодня этого вполне достаточно.
- Что же теперь? - спросил Званцев. Привыкнуть к России сегодняшней он так и не смог. Судя по их лицам - поворот зауряднейший. Ему же казалось, что рухнуло небо.
Возвратился Веретенников, отправился в ванную мыть руки.
- Я оставил авто здесь, неподалеку, - сообщил сквозь шум воды. Вышел с полотенцем в руках; сейчас он выглядел значительно старше.
- Сколько вам лет? - поинтересовался Званцев.
Веретенников улыбнулся:
- Юнкером посчитали? Не отказывайтесь, у всех первое впечатление сходится. На самом деле тридцать. И не беспокойтесь. Я заведую библиотекой, у меня берут книги и местный начмилиции, и люди из НКВД. А знаете - читают много, врать не стану. И все их тянет в лирику. Есенин - кумир. Еще обожают "про любовь". "Консуэло" до дыр зачитали.
Договорились, что обоих дедушек через день-два отправят в Тихвин, там есть надежные люди. Внешность можно подработать, слегка изменить. Осечки не будет. Званцев увидел на письменном столе стопку книг, взял первую сверху. Ольга Форш, "Одеты камнем".
- Новомодный советский роман? - осведомился не без иронии.
- Это Лена, - отозвался Веретенников. - Я вообще ничего не читаю. Профессионально. Кроме философии, впрочем. "Бытие, лишенное сущности, есть видимость". Гегель.
Лена нахмурилась:
- Вы иронизируете, а напрасно. Знаете почему? От невежества.
- Да? - Званцев слегка обиделся. - Отчего же так?
- Это история офицера, который отдал жизнь для торжества советвласти и всех ее прелестей. Девятнадцатый век в России шел под знаком свободы. Извращенной, ложно понятой.
Званцев потерял дар речи:
- И это говорите вы, девочка совсем? Да-а... Я давно не был в России.
Лена улыбнулась, протянула руку.
- Я рада вам. Девочка, говорите? А кто дал вам оружие? Женщина в стальном шлеме? Ну и то-то... Вам не надобно ни в чем разбираться, ни во что проникать. Умственное. Вы исполните свой долг и погибнете. И мы все мы тоже погибнем. А потом, когда-нибудь потом, позже, наши дела и мысли, поступки и молчание оценят. И поймут. И простят.
- Да... за что... же... - Губы смыкались с трудом, слова не произносились. Впервые было такое со Званцевым.
- За то, что ступили в след тех, кто не спас Россию. И тоже не смогли спасти. Мы обречены, Владимир Николаевич, эта обреченность от Бога, потому что будет не то, что хотим мы, но что - Бог.
"Будто во сне... - думал Званцев. - Хочешь поднять руку - она бессильно падает, хочешь проснуться, и не можешь..."
- Вы поедете с Леной, на Петроградскую, днем, когда на улицах будет много народа и никто не обратит на вас внимания, - сказал Веретенников. - А теперь, господа, всем спать...
На стене темнела большая фотография: женщина с высокой прической такие носили на рубеже века - в белом простом платье; мужчина в сюртуке за ее спиной, с орденом Владимира на шее; молодой человек в цивильном и рядом еще один, братья, наверное, похожие лица не вызывали сомнения в родстве; девочка в кружевах с широко открытыми глазами; горничная в изысканном фартуке - редкая честь сняться вместе с господами. И на всех лицах покой, мир и прекрасное будущее, которое все предчувствуют.
Веретенников перехватил взгляд Званцева:
- Это мои родители, сестра и старшие братья. Обыкновенная российская дворянская семья. Все - кроме отца Лены, он справа, - сгинули. Когда я смотрю на эту фотографию - я понимаю: идет борьба с ветряными мельницами. Мы заслужили свою участь...
- Так уж и заслужили...
- Знаете, я часто думаю: пройдет лет сто или двести. Большевики рухнут. Потому что никаких природных ресурсов не хватит даже в такой стране, как наша, чтобы прокормить безумное стадо. И вот тогда придут больные, изуроченные люди и попытаются - может быть, даже искренне - что-то сделать, изменить. И ничего не получится, потому что заряд векового бессилия будет слишком силен. Но это, поверьте, не самое страшное. Те потомки дворянства, кои непостижимым образом уцелеют в кровавой мясорубке большевизма - случайно ли, ценою предательства предков - кто знает? Так вот: они создадут "дворянские собрания", будут воссоздавать дипломы и родословные, а по сути своей, все равно останутся прачками и парикмахерами. Исключения только оттенят всеобщее печальное правило. Увы..."
Мама вернулась из больницы через три дня, похудевшая, с мертвым лицом и погасшими глазами. Я бросился к ней, мы обнялись, я стал говорить, что мы с отчимом собирались завтра утром, и как же так...
- Ничего... - махнула рукой. - Здесь недалеко. А там, в больнице так... тягостно...
Я понимал, что в больнице тягостно. Но было в лице мамы нечто грустное и странное, скорбное даже, и я спросил:
- Ты... о чем?
Она лежала в двухместной палате. Соседка - пожилая, лет семидесяти дама со старинной прической: валик вокруг головы, над ним - узел или пучок - без конца рассказывала о прочитанном (на ее тумбочке лежала стопка книг), а перед сном взглянула усмешливо и спросила мрачно: "А вы знаете, что это за палата?"
- Я почему-то испугалась... - мама укуталась в платок и повела плечами. - Говорю: "Палата как палата. Ничего особенного". И тогда она встала, села ко мне на кровать и зашептала... Представляешь? Оказывается, в восемнадцатом в этой палате лежали два министра Временного правительства Шингарев и второй... И ворвались матросы и... убили их! Прямо в постелях! "Но... была революция, - возразила я. - Понимаете? Это такое время. Жестокое". - "Да бог с ним, со временем, дама! О чем вы?! - отмахнулась непримиримо. - При чем тут время?" И произносит нечто ужасное: "По приказу Ленина!" Я ей говорю: "Вы не боитесь? За это - расстрел!" А она отвечает: "Я свое отбоялась, матушка..." Неужели, это правда?
Я не знал. На уроках истории о таком не говорят. Вечером, когда пришел отчим, мама, едва успев ответить на его поцелуи и нежные слова, спросила о том же. И он, бросив на меня странный взгляд, сказал: "Правда".
Вряд ли я ожидал иного ответа. Я был готов к нему.
У отчима каменное лицо.
- Вызвали к руководству. Еду в наркомат. Назначают в Свердловск. Заместителем начальника управления. Как вы?
Мама пожала плечами.
- Я всю жизнь прожила здесь. А ты? - В ее взгляде боль, страх, почти отчаяние. Я? А что я... Что меня держит в Ленинграде? Привычка? Таня? Воспоминания? Участие в схватке с НКВД - невольное больше, чем вольное?
Говорю угрюмо:
- Сдам экзамены и готов ехать. Поступлю на Уралмаш. О другом не мечтаю.
- Тогда - вдвоем, - сухо бросает мама. - Будете приезжать в гости. Давайте обедать, мужчины дорогие. - Ставит тарелки, обводит нас долгим печальным взглядом. - А что... Прежняя жизнь кончилась. Навсегда. Эти тротуары и мостовые бередят мне душу и рвут сердце. Я в этом городе потеряла все. Пусть так... Но я никуда не поеду.
- Но ведь и... нашла? - через силу улыбается Трифонович.
И мама обнимает его. Я вижу ее глаза. Они пусты...
Я разговариваю с ними, отвечаю на вопросы и сам их задаю, а из головы не идет ночное открытие: отец Лены - профессиональный "каэр". Такой же как Веретенников-младший. Как Званцев. Здесь мне приходит в голову удивительная мысль: как я. А что? Разве что-нибудь не так? Давно уже так... А Танечка и Серафима связаны именно с Веретенниковым и Званцевым. Наверняка. И надобно добиться, чтобы они представили меня. Зачем? Там видно будет. Это следует сделать как можно скорее, пока не оказался в Свердловске.