В дверь постучали.
– Михаил Митрофанович, а вот и я.
Черников улыбался. Он всегда улыбался – масляно, ласково, и от этой улыбки Кочергина чуть не стошнило.
* * *
Бульвар был полон людей. Над головами колыхались флаги и транспаранты. Путилин и Кочергин задержались около девушки, которая, высунув от усердия язык, выводила алые буквы на расстеленном на траве полотнище. Вот она прервала свое занятие, задумалась.
– «Долой» – «гной», – подсказал рифму Путилин.
Девушка макнула кисточку в банку.
Они пошли дальше. Под ногами шуршали листья.
– Вы когда-нибудь писали стихи? – спросил Путилин.
– Нет.
– А я писал. В юности. Уверен был, что есть во мне искра Божия. Но поэт из меня не получился.
Вдалеке невнятно зарокотал мегафон. Толпа, запрудившая бульвар, пришла в движение и выплеснулась на мостовые. Кочергин и Путилин свернули на боковую аллею.
– А все почему? Потому что не творил я – конструировал. Никаких тебе полетов во сне и наяву. Складывал слова, прижимал букву к букве, издевался над грамматикой и фонетикой. И был счастлив. Потому что был всесилен! Но и власть может прискучить. Если она лишь над словом. Не над людьми. А люди вирши мои не читали. И мной, соответственно, не восторгались. Обидно было ужасно, но они были правы. Это я потом, когда поостыл, понял. Паршивые стихи и скудные мысли – чем восхищаться? А когда понял, с сочинительством завязал тут же. Чтобы не позориться.
Путилин прищурился:
– Никогда не понимал поэтов, воспевающих осень, ее томление, увядание природы. В моем сознании осень ассоциируется со старостью, с беззубой дряхлостью, у которой впереди только смерть и тлен. Смешно?
– Нет.
– Знаете, Михаил Митрофанович, выбила меня из колеи эта кукла. Вон как заговорил… Хотя не в кукле дело – в человеке, ее подвесившем. Если бы он был сумасшедшим, все было бы просто, но помяните мое слово – он нормален.
Кочергин взглянул на судмедэксперта. Они много лет работали бок о бок, но таким Велизария Валентиновича Путилина следователь видел впервые. Бородка «клинышком», зачесанные со лба волосы, очки в тонкой золотой оправе – все это осталось, но изменилось лицо – оно было как у обиженного ребенка. Должно быть, таким оно было у маленького Велика, когда он тыкался, зареванный, в материнские колени или бежал за советом к отцу. Родители Путилина, известные в городе врачи, люди настолько передовые и независимые, что, не побоявшись насмешек, наградили единственного ребенка редким и вычурным именем Велизарий, погибли в автомобильной катастрофе в год двадцатилетия сына. Тогда-то студент медицинского института Велизарий Путилин и выбрал специализацию – патологоанатомию, и в конце концов стал судмедэкспертом в родном городе. А вот почему не остался в столице – ведь приглашали, почему не пошел в науку – была возможность, сам как-то обмолвился, и почему пребывал в положении холостяка, – этого Кочергин не знал. И не пытался выяснить, каждый имеет право на личные и неприкосновенные тайны.
– Уголовный кодекс гласит, – между тем продолжал Путилин, – хулиганство есть умышленные действия, грубо нарушающие общественный порядок и выражающие явное неуважение к обществу. Я спрашиваю: нарушил ли кукольник общественный порядок? В общем-то, да. Но! Возможно, не желая того. Он не буянил, не бил витрины и физиономии, он никого не принуждал собираться под стрелой крана. Хорошо, предположим, нарушение было. Но было ли оно грубым, существенным? Кто возьмет на себя смелость определить эту степень? Я? Вы, прокуратура? Суд? Мне, к счастью, не придется. Наконец, проявил ли он неуважение к обществу? Для большинства покойник – нечто неприкосновенное, и чувства людей не предмет то ли глумления, то ли диких экспериментов. Но если иначе, если допустить, что режиссеру, превратившему трагедию в фарс, и дела не было до зрителей в зале?
– В его действиях, – отчеканил Кочергин, – налицо пренебрежение правилами общежития, забвение сложившихся за столетия моральных и нравственных норм. Сознательное это пренебрежение или неосознанное, выяснится потом. Первое – хуже.
– А вы не упрощаете? Если он никого не хотел оскорбить, унизить…
– Велизарий Валентинович, я понимаю, к чему вы клоните. Отсутствие хотя бы одного из признаков, характеризующих хулиганство, исключает ответственность.
– Вот именно. Азбучная истина. Мы его ищем, а искать, может, и не надо. И так работы хватает: убийцы, бандиты, каталы, кидалы – кого только не расплодилось. Их бы и ловить.
– Ловим. Но и этого кукольника искать надо. Потому что мы должны знать, чего он добивается, какая у него цель. Ну, мало ли что у него в голове, какие тараканы.
Путилин вздохнул:
– А мне его почему-то жаль.
– А вы не торопитесь посыпать голову пеплом. Не исключено, что мастер этот ни сном, ни духом о происшедшем.
– То есть как?
– А так. Изготовил куклу для одной из этих современных выставок или какой-нибудь театральной постановки. А ее выкрали.
Кочергин лгал. Первое, что он сделал, вернувшись в Управление, так это навел справки, не было ли заявления о столь странных пропажах. Не было… Но он лгал, лгал легко и не раскаивался в этом.
Путилин приободрился:
– Думаете, сторожа вам что-нибудь дельное скажут?
– Всякое может случиться.
– Тогда удачи. А я, пожалуй, пойду в массы, стану в строй у широких трибун.
– А против кого митингуют?
– Да мне все равно.
Путилин повернулся и зашагал по тротуару – чуть быстрее, чем люди, идущие по мостовой.
5
Ботинки причиняли нестерпимую боль. Прохожих на улицах было мало. Машины, смиренно заглушив моторы, стояли, приткнувшись к бордюрам. И ни одного автобуса! Хорошо хоть не Москва или какой другой большой город, у них и пешочком можно. Даже не без удовольствия. Если бы не эти «испанские сапоги»…
Кочергин свернул в проходной двор и очутился на тихой узкой улочке, зажатой с обеих сторон сомкнувшимися в ряды двухэтажными домами.
Вот и нужный подъезд. Грязный, вонючий. Ступени лестницы – непреодолимая преграда.
Как оказалось – преодолимая.
– Чего надо?
Лохматая голова. Набрякшие веки. Глаза навыкате в красной паутине лопнувших сосудов.
– Вы Никифоров?
– Ну.
– Милиция.
Мужчина икнул.
– Работаете на кирпичном заводе? Сторожем?
– Ну.
– Так, может, впустите? Или через порог разговаривать будем?
– Заходи, раз пришел.
Никифоров отступил, споткнулся о что-то, зазвеневшее жалобно и надтреснуто, и грохнулся на пол. Выматерился и, опираясь о стену, с трудом занял вертикальное положение.
Комната еще хранила следы былого достатка. Но даже те немногие вещи, что находились в ней, были изуродованы самым безжалостным образом. Сервант в углу стоял без стекол, а его полированного дерева поверхности были исцарапаны и испятнаны черными подпалинами – следами сигарет. Штанга торшера, прижавшегося к широкой тахте, была согнута, а сама тахта не имела боковых спинок – они валялись рядом, тоже в царапинах и сколах.
– Что, не нравится? – Никифоров набычился.
– Не нравится. Особенно вот это. – Кочергин показал глазами на стол у окна, заваленный грязной посудой и заставленный бутылками.
– Ах, не нра-а-вится, – протянул сторож. – Так не смотри!
– Как насчет того, чтобы повежливей? Советую.
– А ты не пугай! Я свое отбоялся. Сначала в Афгане, а потом и в Чечне! – Лицо Никифорова пошло пятнами. – А вы здесь баб щупали, пока мы там загибались.
Он шагнул к столу, плеснул в стакан из бутылки, выпил залпом. Заморгал часто, на глазах его появились слезы.
– Ушла она от меня. Не нужен стал. Раненый… Ну и черт с ней! – У Никифорова, как у всякого пьяницы, настроение менялось быстро. – Но тут ей ничего не обломится! Уж я постарался.
Кочергин придвинул к себе колченогий стул. В лучах солнца, пронзавших искромсанные в лоскуты занавески, плавали пылинки.
Никифоров плюхнулся на тахту. Поставил локти на колени, зарылся лицом в ладони. Когда же через минуту поднял голову, глаза у него были тоскливыми, как у побитой собаки. И осмысленными.