– Накинь… бушлат… сожрут ведь.
Суржиков здоровой рукой хлопает себя по спине, равнодушно смотрит на окровяневшую ладонь. И вдруг настораживается.
– Плывет кто-то. А ну, тихо!
Он уползает в кусты, и скоро оттуда, из дальнего далека, слышится его приглушенный голос:
– Эгей, братишки, давай сюда. Тута мы…
* * *
– Товарищ лейтенант, связь наладили!
Пятнистый от пота и пыли, с бровью, рассеченной отскочившей стреляной гильзой, начальник заставы спешит к блиндажу, на ходу отдавая распоряжения о нарядах, боеприпасах, подводах, которые нужно достать в селе. Он выхватывает трубку, горячо кричит в нее:
– Комендатура? Кто у телефона? Срочно коменданта! Коменданта мне!
– Его нет, – тихо журчит в трубке.
– Что значит – нет? Разыщите!
– Коменданта нет, – упрямо отвечает далекий замирающий голос.
– На нас совершено нападение. Погиб политрук Ищенко. Катер потоплен. Вы слышите меня? Передайте коменданту. Да побыстрей!
– А ты думаешь, он на рыбалку уехал?
– Кто это говорит?
– Дежурный по комендатуре лейтенант Голованов.
– Сашка! – радостно кричит Грач. – Что ты мне голову морочишь?
Голованов был его приятелем по училищу. Вместе сапоги изнашивали на одном и том же плацу, вместе в увольнение ходили.
– Тут такое было! Рассказать – не поверишь!
– Поверю, – с безнадежной уверенностью говорит Голованов. – Ты давай без эмоций. Слушай приказ: десанты уничтожать, по сопредельной стороне без крайней нужды не стрелять. Все ясно?
– Нет, не все…
– Остальное сообразишь. Хорошо служить – значит уметь рисковать, брать на себя ответственность. А? Чьи это слова? Не твои ли? Вот и действуй. Докладывай обстановку…
Минуту Грач стоит у телефона, покачивая в руке трубку, словно прикидывая ее на вес. И вдруг быстро поворачивается к дежурному.
– Собрать сельчан! Мужиков…
Первым приходит дед Иван.
– Это что же получается? – с порога начинает он. – Газетки читаю, радиву когда слушаю. Воюют себе где-то за морями, повоевывают, нас не трогают. И вот на тебе, людей поубивали. Это как понимать, товарищ начальник?
Грач молчит. С неожиданной для себя нежной и горькой печалью он вдруг вспоминает оставленную дома жену. Торопливо идет через двор, распахивает дверь и видит жену сидящей на койке, на жестком казенном одеяле.
– Ты так и сидела все время?
Маша кивает, шмыгает носом, словно ребенок. Из-под сжатых ресниц бегут частые мелкие слезинки.
– Ты плачешь! – ужасается Грач, в неистовой нежности прижимая ее голову к своей пропыленной гимнастерке.
– Нет… Что ты… выдумал…
– Все образуется, все будет хорошо, – утешает он, и сам не верит в свои слова.
– Ты был там?
– Где же мне быть?
Она снова всхлипывает, вздыхает глубоко и судорожно, расслабленно, но решительно отстраняется.
– Ты вот что, дай-ка мне санитарную сумку. – Она берет его руки, прижимает к груди, говорит медленно и весомо, как мать ребенку: – Я ведь тоже читала про жен пограничников. Я ведь знаю, что они должны делать в такую минуту. И я не боюсь. Если все кончилось, то чего мне бояться? Если же все только начинается, то имею ли я право на боязнь?
Грачу еще не приходилось слышать от нее такой бесстрашной рассудительности. Он думает о том, что вообще не знает свою жену, и с изумлением и восторгом глядит в ее серые глаза, вдруг ставшие такими строгими.
– Маша моя! Неужели ты – самая настоящая?!
Он пропускает ее в белый солнечный прямоугольник двери, выходит следом. Возле заставы уже сидят человек пятнадцать рыбаков. Грача удивляет и радует такая оперативность: прежде, чтобы собрать людей, требовались часы.
– Что скажешь, лейтенант?
– Соседи сегодня трижды пытались высадиться на наш берег. Не исключено, что еще полезут.
Из табачного облачка слышится удивленный смешок:
– Никак, воевать с нами вздумали?
И сникает, тонет в общем молчании. За рекой короткими всплесками татакает пулемет. Солнце жжет во всю силу, выкатываясь в зенит.
Грач оглядывает молчаливо покуривающих рыбаков, говорит сухо:
– Нам потребуется ваша помощь…
И умолкает, увидев у блиндажа дежурного по заставе.
– Товарищ лейтенант, срочно к телефону!
Он нетерпеливо хватает трубку, слышит раздраженный голос Голованова:
– Дежурный! Куда ты пропал? Передай начальнику, пусть включит радио. Срочно включайте Москву!
– Понял! – кричит Грач. – Что еще?
– Москву слушайте!
Он вбегает в канцелярию, торопливо крутит ручки своего старенького приемника. В угасающем мерцании звуков ловит строгий размеренный голос:
– Граждане и гражданки Советского Союза! Сегодня в четыре часа утра без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны германские войска напали на нашу страну…
– Германские?! – ахают рыбаки.
– …Советским правительством дан нашим войскам приказ отбить разбойничье нападение и изгнать германские войска с территории нашей Родины… Сокрушительный удар агрессору… Наше дело правое. Враг будет разбит.
Казалось, что это не все, что радио сообщит еще что-то важное. Но после минутной паузы из приемника вырывается громкая музыка.
Грач резко убавляет звук, строго говорит в окно:
– Не прошу – приказываю: сбор через полчаса! Одеться, как на ночную рыбалку!
Рыбаки расходятся медленно, словно ждут еще каких-то важнейших указаний. Последней мелькает в окне борода деда Ивана. Он глядит на приемник, потом на начальника заставы и говорит утешающе, обращаясь неожиданно по отчеству:
– Не горюй, Васильич. Наше дело правое, хоть мы и на левом берегу.
Грач глядит в опустевшее окно на белую мазанку за зеленью вишен и снова думает о жене, оставшейся дома. К мазанке ведет желтая, посыпанная песком дорожка, чистая и ясная, как луч луны на ночной глади Дуная.
Вдруг на этой дорожке, как раз посередине, вспыхивает ослепительно и темным кустом стремительно вырастает взрыв. Звенят разбитые стекла. Упругой волной Грача толкает в грудь. Он выскакивает на крыльцо, видит на другом конце дорожки бегущую навстречу Машу и за ней, за ее спиной, раскалывающийся дом с белыми ослепительно сияющими окнами. Маша пробегает еще несколько шагов и падает, будто споткнувшись.
Все это происходит так быстро, что Грач не сразу осознает холодный ужас беды. Словно все это – кино, где трагедии условны, где переживания, прежде чем задеть болью, должны осмысливаться. Он еще не привык к неожиданности трагичного. Все это было впереди – привыкание к отчаянию бессилия, к неистовству мгновенной, как огонь, ненависти и к холодному спокойствию, тому самому, что, как защитная реакция, приходит на войне к людям, вынужденным свыкаться с обыденностью смертей.
Маша лежит лицом вниз, и на ее белой кофте растекается алое пятно. Грач берет ее на руки, осторожно ступая, несет к заставе. Краем глаза видит загоревшуюся конюшню, часового с винтовкой наперевес рядом с толпой пленных. Пленные жмутся друг к другу, кротко, из-под бровей взглядывают на лейтенанта. Но у Грача еще нет злости, а только недоумение и обида в душе. Он проходит мимо, никак не отреагировав на эту близость и доступность врагов.
Маша открывает глаза, когда пограничник Карпухин, выполняющий на заставе обязанности санитара, отчаянно краснея и отворачиваясь от обнаженной груди, начинает перевязывать. Она слабо отталкивает руку с бинтом и, увидев напряженное лицо мужа, успокаивающе улыбается ему одними глазами. Грач берет бинт, сам подсовывает его под тяжелое неподатливое плечо.
– Это только царапнуло, это быстро заживет, – радостно говорит Карпухин.
Маша грустно улыбается и часто-часто моргает, стараясь прогнать слезинки.
– Не вовремя я приехала, – говорит она тихо.
– Дурочка ты моя. Завтра ты бы ко мне уже не попала.
– Я теперь всегда буду с тобой.
Грач не отвечает. Несколько минут назад он получил по телефону приказ – срочно эвакуировать семьи военнослужащих.