Бойкий говорок деда они слышат еще издали:
– …А в других местах? Ты давай все говори, как где воюют.
– Обыкновенно воюют.
– Ты радиву слушал?
– Некогда было. – Голос у сопровождающего пограничника усталый, почти сонный.
– Некогда, – передразнивает дед. – Небось пообедать успел… – Он умолкает, увидев командиров, торопливо идет к крыльцу, неумело вскидывая руку к мокрой встрепанной бороде: – Товарищ начальник заставы! Твое приказание выполнил!
Обнимая старика, Грач чувствует через гимнастерку холодную мокроту его пиджака. Он ласково ведет его в свою канцелярию, наливает водки в солдатскую кружку.
– Согрейтесь, дедушка. – И только тут, в желтом свете лампы, замечает под запавшим глазом деда Ивана темный кровоподтек. – Где это вы?
– Звезданул, аж светло стало.
– Кто?
– Да сигуранца ж, солдат ихний. Пошел я лодки глядеть, а он мне и заехал.
– Какие лодки?
– Всякие, их там в камышах штук сорок.
– Вы не ошиблись?
– Что я, в лодках не понимаю? – обижается дед. – Потому и торопился, что понял: десант собирают.
– А как с батареей?
– Да в Тульче она, прямо в городском парке стоит. Это мне рыбак знакомый сказал. Почитай два года не виделись.
Когда за дедом закрывается дверь, Грач принимается раскладывать на столе карту, всю в синих жилках проток.
«„Язык“ нужен. Этой же ночью». И решительно поднимает телефонную трубку:
– Хайрулина ко мне! Быстро!
Час уходит на сборы. И вот начальник заставы стоит в камышах и смотрит, как растворяется в темноте силуэт маленького рыбачьего каюка. Грач знает, что в сорока метрах от берега тихая река свивается в струю и стремительно мчится к невидимой в этот час одинокой вербе на том берегу. За вербой струя бьет в дернину чужого берега. Но если загодя сойти со струи, то можно вплотную прижаться к камышам, а потом, прикрываясь ими, пройти против течения те полтораста метров, которые остаются до заросшего камышом устья ерика, что дугой уходит в чужие болотины. Ериком надо проплыть полкилометра, спрятать лодку, пересечь плавни по колено в воде, затем проползти лугом и подобраться к одинокому шалашу, где, как засекли наши наблюдатели, находится вражеский пост.
– Слишком мудрено, – говорил Сенько, когда Грач излагал ему этот план. – Заблудятся в темноте.
Он и сам знает, что нелегко. Зато этот болотистый берег фашисты считают безопасным, здесь не свербят ракеты, нет ни пулеметных гнезд, ни частых постов. Здесь по ночам всегда тихо, а днем лишь изредка проплывает ериком лодка, сменяя солдат.
Ветер шумит камышами, посвистывает в зарослях лозы. Млечный Путь висит так низко, что кажется дымным следом земных костров. Яркие, как угли, звезды переворачиваются с боку на бок, словно кто-то ворошит их невидимой кочергой. По звездам выходит, что идет уже третий час ночи.
Грач лежит на влажном от росы плаще возле пулемета, выдвинутого сюда на случай прикрытия, глядит неотрывно в черноту под звездами.
– Вы бы поспали, товарищ лейтенант, – говорит пограничник Горохов, бывший за второго номера. – Я разбужу, если что.
Грач и сам понимает, что теперь самое время вздремнуть, но гонит эту мысль. Ему кажется чуть ли не преступлением спать в такой момент, когда его подчиненные выполняют ответственную задачу. Он еще не знает, что очень скоро война научит спать и под бомбежками, что придет время, когда подчиненные станут для него не просто людьми, которыми нужно командовать, а еще и товарищами по войне, по крови, по общему делу, способными и побеждать, и умирать без команды, без поминутной опеки.
– Товарищ лейтенант!
Грач открывает глаза, видит блеклую воду и темную полосу противоположного берега.
– Светает? – испуганно спрашивает он.
– Товарищ лейтенант, слышите?
Из монотонного шороха камышей выделяется какой-то булькающий, глухой стук.
– Катер идет, – говорит Горохов. И торопливо объясняет, радуясь своей сообразительности: – У него выхлоп в воду, вот он и стучит так тихо, булькает.
Звук приближается. И растет тревога. Ибо ясно, что катер этот чужой и что идет он сюда, к протоке, откуда вот-вот должны выйти разведчики. Скоро Грач различает на темном фоне того берега маленькое движущееся пятно.
– Разрешите, а, товарищ лейтенант? Нельзя их к протоке пускать.
– Давай!
Пологая огненная арка трасс повисает над водой. Оттуда, из сумерек, тоже частит пулемет, пули шлепают где-то рядом, ноют в рассветном небе.
И еще до того, как катер уходит, растворяется в серых сумерках, Грач слышит частые, странно ритмичные выстрелы в той стороне, где находятся разведчики.
– Наши бьются!
Горохов вскакивает, с недоумением оглядываясь на лейтенанта.
– Ложись! – приказывает Грач. И добавляет спокойно: – Разве это бой? Лупят раз за разом. Так стреляют только с перепуга. В белый свет, как в копеечку…
Вскоре на выбеленную рассветом водную гладь вылетает лодка и мчится по стремнине наискосок реки. Она вонзается в камыши, скрывается из глаз, невидимая, шуршит днищем.
Грач бросается навстречу, хлюпая сапогами по илистому топкому мелководью, и в камышах почти натыкается на разведчиков, мокрых, осунувшихся, незнакомо ершистых от травы и водорослей.
– Товарищ лейтенант, ваше приказание выполнено! – докладывает Хайрулин, вытянувшись по-строевому. И кивает на лодку, в которой, перевесившись через скамью, лежит пленный.
– Он живой?
– Был живой. Счас мы его водичкой, – суетится Хайрулин. Он брызгает илистой мутью, отчего на лице пленного появляются темные пятна и полосы. – Он все удирать хотел, лодку чуть не опрокинул, пришлось его маленько стукнуть.
Пленный открывает глаза и вдруг начинает дрожать, оглаживая непослушными руками мокрый мундир. И тут Грач замечает на его плечах узкие офицерские погоны.
– Офицер?
– Так точно! Он по своим делам в кусты пошел, мы его и взяли.
– Ну молодцы! – говорит он радостно и ласково.
– Служу Советскому Союзу! – громко, как на плацу, чеканит Хайрулин. И опасливо оглядывается на посветлевшую реку.
* * *
Весь день с того берега гремят выстрелы. Мелкокалиберные снаряды вгрызаются в белые стены домов на килийской окраине, с сухим, кашляющим звуком рвутся на мостовой. Килия не отвечает. Лишь когда над городом появляются самолеты, улицы и дворы горохом рассыпают винтовочные залпы. Самолеты бросают по несколько бомб и поспешно улетают за Дунай.
Ничего этого Протасов не слышит: он спит, выполняя строжайшее предписание доктора. Накануне доктор потребовал госпитализации. Мичман, уже испытавший бой, стыдился оказаться на больничной койке без ран. Они крепко поспорили. Порешили на том, что Протасов, не спавший до этого двое суток, прежде хорошенько выспится и завтра снова покажется врачу.
А Суржикову отвертеться не удалось. И у него тоже не оказалось серьезных ранений, но вид окровавленных бинтов привел доктора в состояние невменяемости.
– А если в царапины попадет инфекция? – говорил он. – А психические травмы?
Суржиков стал доказывать, что «психические травмы» теперь только на пользу, что к ним все равно надо привыкать, но доктор был непреклонен.
Мичмана будят среди ночи приказом капитан-лейтенанта Седельцева срочно явиться в штаб. Пошатываясь от тяжести в голове, он выходит на палубу своей новой «каэмки», точно такой же, как та, что стала могилой механику Пардину и его, мичмана, неусыпной болью. Он гладит шероховатую стену рубки, ровную, без царапинки, трогает жесткий новый чехол на пулемете, потом сходит на скрипучий дощатый причал и оглядывается. Небо над Килией светится крупными немигающими звездами. Ночь стонет разноголосым лягушечьим хором. Перекликаются птицы в прибрежных камышах, громко и безбоязненно, как до войны.
Потом он идет вслед за связным по темной парковой дорожке, стараясь справиться с зябкой дрожью во всем теле.
– Что сказал доктор? – с улыбкой спрашивает Седельцев, едва мичман переступает порог.