- Дядюшка, - говорит, - я разорился... я погубил все семейство... все пойдут теперь по миру!
Кричит этак на весь дом, хватает себя за волосы, кидается на диван, бегает по комнате.
Бедная Елена Петровна сидит с ним, плачет; старуха тоже в отчаянии, потому что Митенька встревожен, так боится, чтоб не заболел.
Стал было я его уговаривать.
- Полно, - говорю, - Дмитрий Никитич, бесноваться. Пожалей ты хоть сколько-нибудь свою супругу и мать.
Ничего не слушает, а тут еще... надобно же, впрочем, такое стечение неприятных обстоятельств... приносят вдруг письмо к Елене Петровне от отца, в котором он ее почти бранит. Во-первых, узнал, что подмосковной его обманывали, а главное, за процесс, который, оказывается, что Дмитрий Никитич по полной от тестя доверенности хлопотать, продать и заложить, не будь глуп, возьми да и продай одному адвокату за десять тысяч все право. Эти-то самые денежки из Петербурга и привез. "Я, - пишет старик, - доверил ему хлопотать для себя, а не продавать родового достояния в чужие руки". И заключает тем, что пишет дочери: "Если ты, говорит, навечно не хочешь лишиться моего родительского благословения, так брось своего мужа и приезжай с детьми ко мне; иначе он вас всех погубит". Что делать в этом случае бедной женщине? Мужа, какой бы он ни был, все-таки она любит и любит истинно, а с другой стороны отец, который, видно, старик с гонором. К несчастию, все это время она была опять беременна, и так все это ее поразило, что в ту же ночь разрешилась неблагополучно мертвым младенцем. Ну, а этакой случай и здоровые женщины не все переносят, а ей много ли надо: месяца два потомилась и богу душу отдала. Это новое несчастие срезало его, как говорится, окончательно, и он совершенно упал духом. С полгода никуда не ездил и к себе никого, кроме меня, не принимал. А дела между тем пошли все хуже и хуже: денег ни копейки, модные экипажи и щегольские четверки сплыли за полцены в разные руки; дом в городе отовладели кредиторы, и таким образом дошло до того, что принужден был переехать в свое именье на пятнадцать душ с почти слепой от слез матерью и с троими малютками, где и живет теперь. Распустил кой-кого из людей на оброки да отдал свои угодья в кортомы{395}, только и доходу в том-с. И такая теперь бедность, что я как-то по весне заезжал к нему в эту его маленькую усадебку, так и не глядел бы; но больше всего надсадили мое сердце эти трое несчастных сироток: бегают без всякого присмотра по улице с ребятишками, оборванные, неумытые. До сих пор никак не могу от него добиться, чтобы он выхлопотал им метрическое свидетельство и прочие документы, чтобы как-нибудь их в казенные-то заведения можно было похлопотать. В настоящем положении дать ему место - истинное благодеяние. Расскажите князю все, что я вам говорил, и попросите, чтобы он явил эту милость. Хоть по крайней мере для семейства, - заключил Иван Семенович.
- Очень хорошо, - сказал я, - но вот в чем, Иван Семеныч, маленькое затруднение: как мне говорить об его бедности, когда он являлся к князю одетым по последней моде?
Иван Семенович усмехнулся.
- Знаю-с, - отвечал он, - в прошлом месяце последнее именьишко заложил и сделал себе гардероб. Такой уж у нас с ним характер: хоть в желудке и щелк, а на себе всегда будет шелк.
III
Возвратившись, я пересказал князю все, что слышал, и передал просьбу Ивана Семеновича. Шамаеву дано было место. Но не больше как через год у меня опять случился доклад, и опять дежурный чиновник возвестил: "Старший чиновник особых поручений Шамаев".
- Подождать, - сказал князь, нахмурившись, и потом, обращаясь ко мне, прибавил, - ваш общий с Иваном Семенычем протеже славный чиновник вышел.
- Что такое? - спросил я.
- Ужас, что такое, - отвечал князь. - Он исполнял у меня поручения не больше полугода, и самые пустые, но первый же его шаг состоял в том, что он всем уездным присутственным местам начал предписывать, и когда я ему заметил это, он мне пренаивно объяснил, в оправдание свое, что, быв представителем моим в уезде, он считал себя вправе это делать. Потом, наконец, как хотите, собирает там чиновников, говорит им торжественные спичи. Ко мне обыкновенно пишет, по всем делам, коротенькие, дружественные записочки, безграмотные, бестолковые, и я хоть не формалист, но в то же время, помилуйте, эти бумаги останутся при делах, и преемник мой, увидевши их, будет иметь полное право сказать: "Что за чудак был губернатор, который с своим чиновником особых поручений вел дружескую переписку по делам?" И в заключение всего послал помимо меня в Петербург нелепейший проект об изменении полиции, который, конечно, не давши ему никакого хода, возвратили ко мне; однако не менее того все-таки видели, какого гуся я держу около себя.
Проговоря эти слова, князь задумался. Видно, что он был очень сердит на Шамаева и собирался с духом его распечь.
- Господин Шамаев! - проговорил он, наконец, подойдя к дверям.
Шамаев вошел и первый начал:
- Я, ваше сиятельство, явился донести вам, что все возложенные на меня поручения мною кончены.
- Знаю-с, - отвечал князь, - знаю даже, что вы вашу служебную деятельность распространили за пределы прямых ваших обязанностей. Вот ваш проект! - продолжал он, подавая Шамаеву толстую тетрадь. - Во-первых, вы не должны были его посылать помимо меня; а во-вторых, чтобы писать о чем-нибудь проекты, надобно знать хорошо самое дело и руководствоваться здравым смыслом, а в вашем ни того, ни другого нет.
Шамаев покраснел.
- Из слов вашего сиятельства и из последних предписаний я вижу, что не успел угодить вам моей службой; впрочем, сколько имел усердия и по способностям моим... - начал было он.
- По вашим способностям, - перебил князь, - я нахожу, что служба чиновника особых поручений слишком тесна и ограничена.
Шамаев еще больше вспыхнул.
- Завтрашний день я буду иметь честь представить вашему сиятельству прошение об отставке, - сказал он.
- Сделайте одолжение, - отвечал князь.
Шамаев слегка поклонился и гордо вышел.
В тот же день вечером был концерт приехавших из Москвы цыган. Я поехал, Шамаева нахожу там же. После концерта затеяли ужин с цыганами, на расходы которого составилась подписка; Шамаев был одним из первых подписавшихся. А потом, как водится, начался кутеж; он, очень грустный, задумчивый и, по-видимому, не разделявший большого удовольствия, однако на моих глазах раскупорил бутылки три шампанского, и когда после ужина Аксюша, предмет всеобщего увлечения, закативши под самый лоб свои черные глаза и с замирающим от страсти голосом пропела: "Душа ль моя, душенька, душа ль, мил сердечный друг" и когда при этом один господин, достаточно выпивший, до того исполнился восторга, что выхватил из кармана целую пачку ассигнаций и бросил ей в колена, и когда она, не ограничившись этим, пошла с тарелочкой собирать посильную дань и с прочих, Шамаев, не задумавшись, бросил ей двадцать рублей серебром.
"Фанфарон! Фанфарон!" - повторил я мысленно, глядя на него, слова Ивана Семеновича.
По известиям, дошедшим до меня в последнее время, Шамаев выбран директором одной из так блистательно идущих акционерных компаний, и выбран собственно для спасения дела. Надо полагать, что поправит и спасет его.
ПРИМЕЧАНИЯ
ФАНФАРОН
Еще рассказ исправника
Впервые рассказ напечатан в "Современнике" (1854, No 8). В журнальной публикации рассказ имел следующий подзаголовок: "Один из наших снобсов. Рассказ исправника", - причем первая часть подзаголовка была пояснена в специальном примечании: "Меткость сатиры и поучительная сила очерков Теккерея: "Снобсы" дали автору мысль написать настоящую статью. Под общим названием "Наши снобсы" он предполагает привести несколько биографических очерков. Предчувствую обвинения в смелости и сам сознаюсь в своей немощи идти вслед великому юмористу, но все-таки решаюсь".
Ошибочное написание заглавия книги Теккерея ("Снобсы" вместо "Снобы") Писемский, не знавший английского языка, заимствовал из русского перевода "Книги снобов", опубликованного в "Современнике" за 1852 год (ноябрь-декабрь). Это свидетельствует о том, что замысел рассказа возник не раньше конца 1852 - начала 1853 года.