- Наливайте сами, вино хорошее, - тихо сказал Петров. Он лежал в кровати.
Слободской налил себе бокал.
- А вы? - обратился ко мне Петров.
- Простите, я не пью, Евгений Петрович...
В тусклых глазах больного зажглись коварные искорки.
- Может быть, вы и не курите? - спросил он, приподнимаясь на локте.
- Да, не курю...
- Да вы, кажется, и не женаты? - сказал Петров, садясь в постели.
Я не был тогда женат и честно сознался в этом.
- Товарищи! - сказал Петров громким, свежим голосом. - Товарищи! Прошу встать! Среди нас присутствует ангел!!!
Было совершенно очевидно, что человек с таким запасом юмора не мог долго болеть.
Вскоре после того, как Петров был назначен редактором "Огонька", он вызвал нас к себе.
- Вам надо писать большую вещь, роман или повесть! - категорически заявил он. - Хватит бездельничать! Пишите, а я буду вас печатать в "Огоньке" с продолжением. Когда-то Кольцов вызвал меня и Ильфа и сказал нам то, что я сейчас говорю вам. И мы написали "Золотого теленка".
Мы сказали, что пишем пьесу, собираем новую книгу фельетонов и вообще работаем не покладая рук. Тогда-то и сказал нам Петров, что мы горим на работе, предварительно застраховавшись от пожара.
- Пьеса пойдет и пройдет, а книга останется, - сказал он еще. Неужели у вас нет никакого сюжета?
Мы рассказали ему очень сумбурный сюжет комической повести "Сорок восемь Ивановых". Это был довольно грубый слепок с "Двенадцати стульев".
- Неважно, - сказал Петров. - Главное, пишите. Важна не рамка, а картина. Помните: вам надо писать большую вещь!
Мы так и не написали этой повести. Но это уже не вина Петрова. Он сделал все, что мог.
Я подхожу к концу своих записок, и мне хочется отдельно поговорить об Ильфе, которого я не знал, но чувствовал почти при каждой встрече с Петровым.
Для Петрова Ильф жил и после своей физической смерти.
"Ильф обычно говорил", "Ильф поступал так", "Ильфа это всегда возмущало", "Ильф это очень любил" - таковы были любимые фразы Петрова. Ощущение всегда было такое, будто Ильф куда-то надолго уехал, или болен, или спит в соседней комнате. И с каким уважением, с какой любовью произносил Евгений Петрович имя своего замечательного друга! Его блестящее предисловие к "Записным книжкам" Ильфа, такое лирическое и сдержанное, написано именно в этом тоне.
Последний раз я видел Петрова осенью 1941 года в Москве. Шла война, город бомбили каждую ночь. Я работал в литературной редакции "Окон ТАСС", делал тексты к плакатам. Петров много писал для заграницы, его там знали, и когда в Москву приехал известный американский писатель Эрскин Колдуэлл с женой, Петров был их добровольным гидом. Жену Колдуэлла, фотокорреспондента Маргарет Колдуэлл, заинтересовали "Окна ТАСС". Петров привел ее к нам. Он необычайно торжественно представил ей писателей и художников, делавших "Окна".
Я раскланялся как мог. Петров юмористически переглянулся со мной. Он был предупредителен и авантажен, с удовольствием водил гостей по редакции и всем видом своим как бы говорил: вы там себе думайте что хотите, а у нас тут люди работают.
Маргарет Колдуэлл сделала очень много снимков и, очаровательно улыбаясь, простилась с нами. Петров наскоро пожал мне руку, и больше я его уже не видел никогда. В сорок втором году я сначала не поверил слуху о его гибели - слишком живым помнил я его. Но знакомое красивое лицо в траурной кайме пронзительно взглянуло на меня с газетного листа.
Петров умер. Но живы бессмертные книги, написанные им вместе с Ильфом.
Вечно жива будет любовь читателей к Ильфу и Петрову. И я счастлив, что судьба подарила мне встречи с одним из самых любимых писателей.
ЕВГЕНИЙ КРИГЕР
В ДНИ ВОИНЫ
В "Известиях" до сих пор есть комната на пятом этаже, которую называют "казармой". Когда-то на дверях ее был наклеен вырезанный из бумаги петух очень свирепого вида и рядом столь же свирепая надпись из трамвайного лексикона: "Местов больше нет". Вместо нынешних редакционных столов в "казарме" стояли койки, в углу сохли валенки и портянки, на стенах висели трофейные немецкие автоматы.
Это было в ту пору, когда от Пушкинской площади до линии фронта можно было добраться на автомобиле за полтора-два часа. Каждый день в пять утра население "казармы" пробуждалось от сна и, облачившись в овчинные полушубки, отбывало в дивизии, чтобы далеко за полночь вернуться назад и, терзая машинисток густым махорочным дымом, диктовать очередные, не очень веселые тогда корреспонденции с подмосковного фронта.
Однажды в эту комнату вошел человек, на которого свирепая надпись на двери не распространялась. Взглянув на петуха, он рассмеялся и сразу стал другом "казармы".
Это был Евгений Петров.
Час назад, во время очередной воздушной тревоги и страшной артиллерийской сумятицы в воздухе, он прилетел из Куйбышева в Москву и вот пришел к нам.
В нашу среду он сразу внес дух беспокойства и жадного любопытства к жизни - всюду, в редакции, в городе, на улицах, где строились тогда укрепления и горожане, подпоясав старенькие пальто ремнями, шли рыть окопы, а старухи, покрикивая на нерадивых, таскали железный лом и песок к баррикадам.
Как только Петров вошел в нашу "казарму", нам сразу стало некогда, мы заторопились, мы стали бояться опоздать, сами не зная куда. Мы не поняли что же произошло, откуда явилось это странное ощущение беспокойства и даже какой-то вины перед окружающей жизнью. Мне это чувство было знакомо, - я и раньше дружил с Петровым и всякий раз, встречаясь с ним, тут же начинал спешить, мучиться тем, что время безвозвратно уходит и ты чем-то виноват перед временем и людьми.
Это было свойство Евгения Петровича: он рвался к жизни всем своим существом и заражал своим рвением всех, кто был рядом с ним. Ни с кем больше за всю свою жизнь я не испытывал того пленительного и вместе с тем тревожного ощущения своей нужности, необходимости, пользы, какое внушал людям Петров. Нужно было немедленно, не теряя ни часа, за что-то приниматься, что-то очень важное делать, - иначе можно опоздать, и опоздать непоправимо.
Это чувство томительное, но оно похоже на счастье.
Тревогу и счастье одним своим появлением принес в нашу "казарму" Евгений Петров. Честное слово, каждый из нас почувствовал себя сразу в сто раз талантливее, чем были мы еще день назад. Это вызывалось отчасти тем жадным любопытством, доверчивой и в то же время взыскательной приязнью, с которыми Петров не то чтобы относился к людям, а буквально штурмовал людей.
Он в течение получаса расспросил нас обо всем, что только могло происходить в Москве и на фронте, предложил каждому с десяток новых тем, кого-то обязал думать над рассказом, кого-то ошеломил требованием готовить себя к роману, затеребил расспросами, когда же пойдет ближайшая машина на фронт, кто едет, кто согласится взять его с собой, и с той минуты мы на все месяцы общения с Петровым оказались в бурном водовороте его начинаний, радостей и тревог.
Мы стали видеть больше, чем видели до тех пор.
Он был писатель божьего милостью, нервами, зрением, а не только рукой, водящей пером по бумаге.
От его взгляда ничего не ускользало. Однажды мы целую ночь ехали с ним через лес, где блуждали остатки какой-то немецкой дивизии и всюду были напиханы мины, и мне казалось, что Петров страшно устал и спит всю дорогу и не видит страшного и прекрасного зимнего леса, а наутро в какой-то батальонной штабной, избе, исхлестанной снарядами, он сам вдруг стал рассказывать о ночном лесе, да так, что такого леса не видел ни я, ни тысячи людей, прошедших через него в том бою. Он увидел в нем и великие, и горестные, и смешные подробности, а о лесной дороге, измятой машинами и снарядами, сказал так:
- По этой дороге, раздирая бока о деревья, прошел медведь войны.
И все сразу увидели эту дорогу в лесу.
Мы возвращались с ним из-под Волоколамска, то я дело выпрыгивая из машины при появлении низко летавших "мессеров", обжигавших фронтовое шоссе пулеметными очередями, и вдруг, глядя на советский бомбардировщик, летевший в сторону Москвы, Петров сказал: