Однажды ночью Лина вышла из окопа и увидела штыковой бой. Как люди в молчаливой ярости дерутся лицом к лицу, бьют друг друга в грудь, в живот, выворачивая живую плоть. Зрелище не для 11-летнего ребенка. Еще через несколько дней – опять «смерть вплотную», но уже несколько иначе. Они тогда добрались до Ржищева. Во время самых тяжелых боев прятались в погребе. А когда шум боя затих, вышли наверх.
«Я забежала в дом моей тетки, как раз той, у которой читала Амброза Бирса. У них всегда было очень чисто, и в кухне пахло сушеными грушами. Я зашла в кухню – а стена белая-белая, и на ней отпечатки окровавленных пальцев [красноармейца]. Как-то так – выше и выше, будто он шел уже на небо. Я поняла, что солдат был ранен, вошел согнувшись, пытался подняться и потому держался руками за стену <…> А во дворе уже играл на губной гармошке немец. А второй сидел на корточках среди гарбузов, и на том “гарбузі, що ходив колись по городу і питався свого роду”, вырезал ножом имя своей девушки: BERTA»[37].
(И снова хочется отметить небанальный круг чтения девочки Лины – Амброз Бирс. Американский классик конца XIX – начала ХХ века. В СССР он издавался не часто и был не на самом лучшем счету, поскольку взгляды имел не такие левые, как у более приветствуемых большевиками Джека Лондона и Эптона Синклера. В 1926 году в изданной в СССР книге Синклера «Искусство Маммоны: Опыт экономического исследования» Бирс был жестко раскритикован в очерке «Знаменитый весельчак»… Очень интересен и смысловой контекст упоминания Бирса именно в этом фрагменте воспоминаний Костенко. Ведь американец был известен не только как «весельчак», сатирик-юморист, но и как один из основателей «хоррора», автор «страшных» рассказов. Его загадочная смерть – в 1913 или 1914 году он бесследно исчез во время мексиканской гражданской войны, вероятно, был кем-то расстрелян – сделала более весомой вторую чашу весов его творчества. И в этом смысле безымянный красноармеец, умерший в доме Лининой тети, как бы повторил судьбу Бирса. Ассоциативное мышление большого поэта. Даже в интервью, подсознательно, но Костенко назвала совсем не случайного автора… И в «Записках самашедшого» (2010) она воспроизведет одну из самых страшных сцен «несмешного» Бирса – смертельное борение человека с невидимым чудовищем на овсяном поле. Это покажется ей самой точной метафорой актуальной политической ситуации в Украине.)
Перешагнув через Днепр, фронт отправился дальше. Отец попал в котел под Лохвицей. Госпиталь, в котором он был интендантом, разбомбили. Его командир – застрелился. А отец вернулся к семье.
В немецкой оккупации жилось тяжело, голодно. Были то на Трухановом острове, то в Ржищеве. Часто приходилось ходить по селам, менять вещи на еду. Вот стихотворение, биографически ценное точной географической привязкой. Корчеватое – село на берегу Днепра. Но литературно – еще более ценное психологическим напряжением. И здесь тоже скучающий оккупант с оружием в руках:
У Корчуватому, під Києвом,
рік сорок другий, ожеледь, зима.
Маленький цуцик п’ятами накивує.
Знічев’я німець зброю підніма.
І цілиться. Бо холодно і нудно
йому стоять, арійцю, на посту.
А навкруги безсмертно і безлюдно,
бо всі обходять німця за версту.
Лишає мить у пам’яті естампи.
Ворона небо скинула крильми.
Вже скільки снігу і подій розтануло
там після тої давньої зими!
Вже там цвіли і квіти незліченні,
вже там і трасу вивели тугу.
…А все той німець цілиться знічев’я.
…А все той песик скімлить на снігу
[38].
Ледяной холод зимы, леденящий страх войны. Целится немец от нечего делать. Но не стреляет (все же Третий рейх первым из стран мира принял закон о бережном отношении к животным). И вот эта пауза, этот подмерзший вопрос (выстрелит? нет?) держит в напряжении больше, чем возможная печальная история о застреленной собачке.
И еще один поэтический триллер – «Смертельний падеграс». Описав широкими, космического размаха мазками разные виды танцев, поэтесса подходит к сути. Тоже вселенской, потому что жизнь каждого человека равна вселенной.
…Доріг війни смутні подорожани,
ми знали інший – танець бездоріж.
Десь труп коня вмерзає в сизу осінь.
І смерть впритул до мене підступа.
А я іду. А я роблю наосліп
на міннім полі обережні па.
Півкроку вбік – і все це піде прахом.
І цілий всесвіт вміститься в сльозу.
Дрімотні міни – круглі черепахи —
в землі шорсткій ворушаться, повзуть.
О піруети вимушених танців!
Хто йшов по полю мінному хоч раз,
той мимохіть і на паркетних ґлянцях
пригадує смертельний падеграс
[39].
Вновь – напряжение высшего накала. Теперь – звенящий страх сделать неверное движение. И снова мы мерзнем вместе с героиней. Стылая поздняя осень. Просто физически хочется согреться.
Автор дарит нам эту возможность в стихотворении, начинавшемся так грустно и темно.
Колись давно, в сумних біженських мандрах,
коли дитям я ледве вже брела,
старі хатки в солом’яних скафандрах
стояли в чорних кратерах села
<…>
Чужі оселі… Темний отвір хати.
Ласкавий блиск жіночої коси.
А потім довго будуть затихати
десь на печі дитячі голоси.
Уже сидиш зі жменькою насіння.
Уже привітно блима каганець.
Уже в такому запашному сіні
в твій сон запрігся коник-стрибунець!
І ніч глуха. І пес надворі виє.
І світ кривавий, матінко свята!
Чужа бабуся ковдрою укриє,
своє розкаже, ваше розпита.
І ні копійки ж, бо не візьме зроду,
бо що ви, люди, на чужій біді?!.
А може, то в душі свого народу
я прихилила голову тоді?
[40]Спокойный ночлег и жменька семечек – предел мечтаний для ребенка в военную пору. Впрочем, нет, бывали и более высокие сильные мечты: «Всі ми про щось мріяли у дитинстві. / Хто про іграшку, хто про казкові пригоди. / А я – щоб мати до ранку не збожеволіла. / Вперше казку про Попелюшку я почула на попелищі»[41].
С этого опаленного огнем детства у Лины осталось еще одно удивительное воспоминание. Пламя над горящими хатами – высокое, создает сумасшедшее завихрение, как то, что позже она увидит над кипарисами, которые так любил изображать Ван Гог[42].
Білий Фенікс, неспалимі риси!
Тільки – бомба з думкою відра
…В пам’яті вогненні кипариси
хиляться у сторону Дніпра.