Ночью мне не спалось, я встал, спустился в кухню и увидел, что мама работает с документами. В надежде услышать хоть что-нибудь ободряющее я с трудом выдавил:
– Так мы что… банкроты?
– Кто тебе сказал?
– Слышал ваши разборки.
– Подслушивать нехорошо.
– Да вы так орали, что…
Она вытянула руку и жестом подозвала меня к себе.
– Ну, в общем, да, только не мы и уж точно не ты, а папа, потому что бизнес оформлен на него, но это не страшно! – (Меня обволакивала ее спокойная уверенность.) – Банкротство – всего лишь юридический термин, это возможность рассчитаться по долгам в случае провала… нет, не провала, а только прекращения деятельности. Это начало с чистого листа, чтобы никто не ломился к нам в дверь. Мы просто… закрываемся, каждый получает свою долю.
– Долю чего?
– Имущества. Всего, что осталось и что можно продать.
Я вспомнил снятый ковролин, полки, коробку с дисками, надписанную «Музыка разных стран». Мне слабо верилось в расчет с кредиторами, хотя в финансовых вопросах отец был порядочным человеком. Чтобы спасти бизнес, он наделал массу долгов, а когда магазины один за другим начали закрываться, принялся снимать деньги с секретных кредитных карт и с личных бизнес-счетов, пока средства и там не иссякли. В детстве я, не желая есть овощи, просто скидывал их с тарелки на пол. Стратегия отца была ничуть не лучше. Он построил пирамиду, в которой оказался одновременно и мошенником, и жертвой. Когда вся конструкция стала неминуемо рушиться, на него посыпались неоплаченные счета, долги по аренде и заработной плате. Он мучился оттого, что не может угостить друзей в пабе, мучился, что не может выдать зарплату персоналу… Не важно, что банкротство давало возможность начать с нуля, – крах бизнеса превратил отца в правонарушителя, жулика.
– На самом деле нет худа без добра, – не сдавалась мама. – Если вдуматься, все хорошо, перед нами открываются новые возможности.
После этих слов становилось непонятно, как же мы выкарабкаемся при неблагоприятном раскладе.
В общем, дом на Теккерей-кресент стал для нас чем-то вроде наказания за грехи; так мы к нему и относились. После первого же дождя на потолках расплылись большие темные пятна. Включив дешевые калориферы, мы изнывали от жары и обливались пóтом в три часа ночи, а в четыре пополудни дрожали и синели от холода. Когда мы впервые приехали осматривать дом, папа рассказал, как подводники во время долгих морских походов преодолевали клаустрофобию. Они брали с собой только самые необходимые вещи, которые сразу после использования убирались в отведенные места. Но вместо того чтобы жить по принципу рационального минимализма, мы постоянно изыскивали место, куда бы сложить вещи. Дом-то мы осматривали без мебели, а теперь из-за выпукло-вогнутых стен казалось, что мебель, стиральная машина и телевизор вломились в наше жилище, чтобы нас оттуда выжить. Все было неисправно, все выглядело отстойно. Сотня мелких раздражителей: дверцы буфета не закрывались, в мелкую раковину не помещался чайник, ванна была слишком короткой, даже мама не могла вытянуться в ней во весь рост, несмотря на миниатюрные ножки. «Мне нужна ровная стена, чтобы повесить картину! Угол, чтобы поставить кресло!» Она всегда умела с юмором относиться к неудобствам – когда сворачивалась калачиком в палатке на продуваемом ветрами побережье Эксмура или когда ждала техпомощь на обочине, – но теперь потеряла эту способность. Мать оглушительно хлопала дверьми, дубасила по стенам, швыряла обувь: «Это здесь зачем? Обуви тут не место!» Она говорила про этот дом: «захламленный багажник». Неудивительно, что у нас, как у тех подводников, ехала крыша. Дом был ни при чем, но все же интересно, много ли семей распалось из-за некачественного остекления, поврежденных откосов, всех тех бытовых мелочей, которые ежедневно выбешивают любого.
Предки стали нам чужими, будто их умыкнули пришельцы и перекодировали в наших врагов. Мне всегда думалось, что взрослые примерно с двадцати одного года до шестидесяти пяти, когда их официально признают стариками, не меняются, в особенности родители. Разве окончание периода перемен – это не признак взрослости? Разве не в том их обязанность, чтобы оставаться такими, как прежде? Теперь отец, известный своей веселой и обезоруживающей мягкостью, все чаще злился. Такой эмоции за ним прежде не водилось. Ему некуда было девать свободное время, поэтому он зациклился на косметическом ремонте дома, отчаянно пытался заменить мутное зеркало в ванной комнате, протекающие окна верхнего света, хлипкую штангу душа. Он без конца прикручивал полки к гипсокартону с помощью чайной ложки, потом заделывал образовавшиеся трещины шпаклевкой, которую размешивал в миске для сухого завтрака и наносил ножом для масла, после чего смывал остатки в раковину и, конечно, забивал слив. Кончалось все тем, что двери хлопали все громче и сквозь тонкие стены все чаще доносился шум перебранки.
В результате всех этих неурядиц сжатая пружина распрямлялась, и мама вылетала за дверь. Она легко, как мне показалось, устроилась на работу в местный гольф-клуб, где помогала организовывать мероприятия: свадьбы, торжественные годовщины, юбилейные вечера. Работу в таких организациях мама никогда для себя рассматривала, считая их провинциальными и старомодными, но она всегда была толковой, способной к убеждению, очень обаятельной, да и зарплата здесь оказалась гораздо выше сестринской. Мать говорила, что тому, кто имеет опыт ночного дежурства в переполненном геронтологическом отделении, не страшны ежегодные общие собрания Ротари-клуба. Фактически это одно и то же! И вот мы уже привыкли к тому, что каждую субботу по утрам она уходит в туфельках на высоком каблуке, а домой приезжает в ночь на воскресенье. Перед телевизором она теперь красила ногти и гладила блузки. Подумать только – блузки! Сама мысль о том, что у матери могут быть такие вещи, как блузки или комбинации, юбка-карандаш, кожаный органайзер, собственный адрес электронной почты (я тогда впервые узнал, что это такое), казалась нелепой, но вполне сносной, если в результате нам не приходилось переживать из-за счетов за электричество. Мы могли бы даже привыкнуть к тому, что отец постоянно торчит дома, к преувеличенной, нарочитой веселости, с которой он накрывал завтрак, проверял наши домашние задания и таскал сумки из магазина. Мы постепенно восстанавливали дыхание и снова вставали на ноги.
Однако беспокойство никуда не делось; мы с Билли тревожно ворочались в кроватях, не в силах заснуть, и вслушивались в доносившиеся из-за стенки голоса, которые то верещали, то орали, то смягчались. «Кажется, у папы крыша едет», – как-то вечером сказала Билли. «Едет крыша». Эти слова превратились в секретный код, которым мы обозначали папино состояние, когда видели, что он замер, уставившись в одну точку.
Мать продолжала тянуть лямку. Она завела новых друзей, дольше задерживалась на работе, удостоилась благодарности и премии за сверхурочную работу, сменила гардероб и прическу, на что отец реагировал со злобным сарказмом, совсем для него не характерным. Мать всегда решительно и без сантиментов отстаивала левые взгляды. А тут ее стало интересовать: удастся ли посадить вертолет с невестой на 18-м фервее? Родители все реже встречались глазами, если не считать случаев, когда мама говорила по мобильнику (по мобильнику!) в нерабочее время. Тут оба сверкали глазами и едва сдерживали ярость, а мама переходила на какой-то чужой, незнакомый отцу голос. Это было не просто угасание любви. По капле испарялись уважение и понимание, а мы ничего не могли сделать, чтобы сдержать этот процесс, и постепенно боязнь неизбежного подползала, как змея, а поутру, обвившись вокруг шеи, душила все мои мысли.
Перед самой Пасхой, в последнюю свою школьную весну, я подкатил на велике к дому после очередного скучного буднего дня и был встречен непривычной тишиной. Я решил, что дома никого нет, а потому испугался и даже вскрикнул, увидев, как на диване съежился отец с красным от слез лицом и зябко кутается в джемпер.