– А где Надюха? – спросил я.
– Убежала, – грустно ответил он.
– Почему?
– Сказала, что не шалашовка какая-нибудь по шалашам отираться…
– Правильно сказала. А ты потерпеть, что ли, не мог?
– Не мог! – с вызовом ответил Витек. – «Амораловка» проклятая! У меня внутри как помпа работает…
– Пройдет, – успокоил я. – А что она еще сказала?
– Сказала, что не для того с одним алкоголиком разошлась, чтоб с другим путаться. Да еще Наумиха моя со своим лимитчиком: я в дом не вожу, я в дом не вожу…
– Ты в самом деле на Надюхе жениться собрался?
– Нельзя, да?
– Зацепила?
– Животрепещущая девушка.
– Забудь о ней!
– Уже забыл, – уныло отозвался он. – А ты-то чего приперся?
– Прогуливался и решил тебя проведать…
– Меня тоже всегда с похмелья на воздух тянет, – сознался Витек. – Стремность какая-то в организме, а походишь – отпускает… Но ты вчера хорош был! В писатели меня заманивал. Помнишь хоть? Телок мне заграничных наобещал… Или передумал? Я тоже однажды доехал до Пополамска и со сварщиком поспорил, что бухгалтершу за задницу ущипну, а утром передумал. Скандальная баба – всегда мне получку трешками выдает…
– И совсем даже не передумал, – внезапно возразил я. – Наоборот. Сегодня и начнем. Все у тебя будет – и деньги, и загранка, и женщины в ассортименте. Но про Надюху забудь! Женщина – это не постельная принадлежность и не кухонный комбайн с накрашенными глазами. Это – образ, стиль и уровень жизни. У тебя появятся такие женщины, что прохожие будут оглядываться… Потому что есть такие роскошные женщины, на которых смотришь и не веришь, что кто-то их раздевает!
– Ага, а одевать я их буду на какие шиши?
– Не волнуйся. У тебя будет слава, а слава и деньги всегда рядом ходят, как алкоголизм и цирроз…
– Ага, а слава откуда возьмется? От сырости?
– Нет, не от сырости. Ты будешь знаменитым писателем! Твое имя будет греметь! Кстати, как твоя фамилия?
– Акашин…
– Жаль.
– Почему это?
– Непронзительная у тебя фамилия. Понимаешь, чтоб люди сразу запомнили, нужно или имя иметь необычное, например Пантелеймон Романов, или фамилию почудней – Чичибабин, скажем… Но еще лучше, когда сразу и имя и фамилия странные. Например: Фридрих Горенштейн. А у тебя ни то ни се: Виктор Акашин… Хорошо хоть, не Кашин. Ужас! С такими данными и в литературу соваться не стоит: читатель из принципа не запомнит. Я бы на твоем месте взял псевдоним…
– Чего?!
– Как твое отчество?
– Семенович.
– Семенов. Нет, пошло… А маму как зовут?
– Галина.
– Галин. Нет, не годится. Не фамилия, а какой-то полиэтиленовый тюльпан… А если попробовать по названию города? Так часто делают. Виктор Мытищин. Вообще кошмар… Ладно, оставайся Акашиным. Как-нибудь выкрутимся, сделаем из тебя писателя!
– Ага, а как я буду писателем, если я писать-то толком не умею? Я ж тебе объяснял… Не-е, ничего не получится…
Я медленно обошел вокруг Виктора. Сломал себе веточку и, прицелившись, срубил верхушку у крапивного кустика – х-х-эк!
– Ты меня вчера невнимательно слушал. Я понимаю: «амораловка», влечение – род недуга и так далее. Поэтому повторяю все с самого начала. Допустим, ты не умеешь писать. А кто умеет? Кто?! Хемингуэй застрелился, когда понял, что он всего-навсего раздутый критиками репортеришко. (Х-х-эк! – я срубил еще один кустик крапивы.) Рембо в девятнадцать лет плюнул на стихи и занялся торговлей. (Х-х-эк!) Гоголь понял, что вообще ничего не умеет, и сжег «Мертвые души». (Х-х-эк!)
– А что же мы тогда в школе проходили?
– То, что осталось! Бабель по двадцать раз переписывал каждую страницу. Станет человек, умеющий писать, переписывать по двадцать раз? И ты считаешь, все они умели писать? (Х-х-эк!) И потом, писать тебе не придется. Ты будешь только говорить… Говорить-то ты, надеюсь, умеешь?
– Смотря о чем… Я же ничего не знаю.
– По крайней мере, ты уже знаешь, что ничего не знаешь! А это немало! Те люди, которых ты вчера видел в ЦДЛ, не знают и этого. (Х-х-эк!) Они способны лишь раздувать щеки и повторять десяток-другой заученных фраз. Этим фразам я тебя научу. Это – пустяк. Через неделю о тебе заговорят. Через месяц о тебе начнут писать. – Войдя в азарт, я уже боялся, что Витек откажется от участия в споре, я мобилизовал все свое красноречие. – Через два месяца тебя станут узнавать на улицах. Через три ты будешь летать на международные симпозиумы в Париж и Ниццу, ездить на собственном автомобиле и, как от мух, отбиваться от таких женщин, по сравнению с которыми твоя Надюха – пособие по сексуальной безработице! (Х-х-эк!)
Я огляделся и обнаружил, что прилично-таки выкосил на полянке крапиву. И еще я вдруг подумал, что теплые черточки и пятна на белой коре стоявших вокруг берез не что иное, как не расшифрованная до сих пор письменность, и с ее помощью природа пытается рассказать нам что-то очень важное, но мы в нашей жалкой суете не понимаем ее великодушного порыва. «Неплохо», – подумал я и решил приберечь эти соображения для «главненького».
Я снова подошел к Витьку:
– Ты все понял?
– Туда-сюда… фифти-фифти.
– Витек, а ты, случайно, английским не владеешь? «О’кей», «фифти-фифти»… А то давай будем всем говорить, что ты сразу на двух языках пишешь, как Набоков?!
– Не-е, – засмущался Витек. – Это у нас на стройке студент подрабатывал. Я и запомнил…
– Ладно, тогда ограничимся великим и могучим. Но все это у нас с тобой получится, если ты будешь делать и говорить только то, что я скажу! Даже спать с теми женщинами, на которых я покажу!
– Нам однохренственно. А Надюха меня еще вспомнит!
– Согласен?
– О’кей – сказал Патрикей!
Я остановился, занеся прутик над маленьким нежно-матовым крапивеночком. Мне вдруг стало его жаль.
– А теперь ты можешь мне задавать вопросы. Любые!
– Любые?
– Любые…
– Зачем тебе-то этот эксперимент?
– Мне?
– Тебе.
Я стоял и разглядывал трогательно-зубчатый крапивный кустик, покрытый серебристо-стрекучими, похожими на младенческий пушок ворсинками. Чтобы ответить на вопрос, я должен был рассказать Витьку все. Про моего неведомого папу, про маму-машинистку, печатавшую за занавесочкой до глубокой ночи чьи-то кандидатские и докторские и верившую, что когда-нибудь перепечатает и мою диссертацию. Про то, как я сидел перед операцией в ее душной многолюдной палате и она, уже зная, что ей не доведется печатать мою диссертацию, шептала бескровными губами: «По сорок копеек не соглашайся, по сорок копеек за страницу – дорого!» Я должен был рассказать о том, как с третьего раза поступил в университет и как меня любили однокурсники, сынки больших начальников, за то, что я в любое время суток мог достать водку. О том, как однажды после пьяной вечеринки гордая однокурсница, которая настолько мне нравилась, что я боялся дышать в ее сторону, сама напросилась со мной в койку. Она никак не могла залететь от нашего общего приятеля, а ей очень хотелось за него замуж, ибо его папа трудился ректором института торговли. Я должен был рассказать о том, как я принес свою первую повестушку одному классику на отзыв. Он прочитал, похвалил и даже предложил напечатать ее под своим именем, выплатив мне пятьдесят процентов гонорара.
Я проплакал целую ночь и согласился. Я должен был рассказать ему об Анке, о том, как она, прекрасная и хмельная, хотела вскрыть себе вены маникюрными ножницами, чтобы доказать свою любовь, а через два дня вышвырнула меня, как надоевшего щенка… Я должен был рассказать ему еще тысячу разных – важных и неважных – историй, событий, случаев, без которых жизнь другого человека, других людей всегда кажется утомительной массовкой, фоном твоей собственной жизни, единственной и неповторимой, нежной и трепетной, как вот этот маленький крапивный кустик.
Я должен был объяснить, что, сделав из него, полудурка, знаменитого писателя, я смогу доказать всему миру, но прежде всего самому себе, нечто неимоверно важное, такое неподъемно важное, чего не в силах доказать никто. Даже Костожогов… Впервые в бездарной моей жизни я буду не бумагомарателем, сочиняющим полумертвых героев, а вседержителем, придумывающим живых людей! У меня получится. Не знаю как, но получится! Вот оно, мое «главненькое»! А «Масонская энциклопедия» Жгутовича в этом споре такая же никчемная дрянь, как позавчерашний трамвайный билет…