– А-а, ну да, – услышала я свой ответ, будто издалека. – Понимаю, как такое бывает. Типа, когда ты влезешь во что-то так далеко, закопаешься так глубоко, что просто никак… уже обратно не вылезти.
– Что-то в этом духе, согласна.
– Типа – воодушевление. Или одержимость.
– Скорее призвание, но да, милочка, согласна. До чего проницательно!
Стоит там эта дама, улыбается, меня разглядывает, во взгляде смутно удовлетворение появилось, гордость странная. И тут я еще раз в себя пришла, мир типа передернулся: руки в перчатках ядом намазаны, в воздухе порхают рядом с Бабулей-Говорулей в самой засранной подделке под коридор на свете. А она протягивает руку, треплет меня по руке, возвещая:
– Как ни премного ценю я вашу заботу о моем благополучии, все ж никак не могу бросить эту работу прямо сейчас. Значит, должна буду оставить вам вашу, ведь так? Однако если вам все-таки выпадет случай поговорить с вашим руководством, то поставьте их в известность, что назначение нового коменданта не было бы напрасным.
И с выгнутой в дугу бровью, будто приглашая меня разделить с ней шутку, дама прошагала мимо меня дальше, медлительно, но с гордо выпрямленной спиной.
С тех пор наши пути несколько раз пересекались, она всегда приостанавливалась, чтобы даровать мне легкий поклон, чем бы ни была занята: провожала ли кого-то постарше нее самой к лифту или строчила что-то в мягкий перекидной блокнот, который быстро прятала, будто боялась, что я вырву его из ее рук. Я даже не знала, что за компания стояла за ней, и не было у меня причин гадать об этом, не говоря уж про то, чтоб расспрашивать.
Последний раз это было на днях, наверху лестницы в подвал Тридцать Третьего, когда я тащилась вверх по ступенькам с охапкой пустых ловушек для тараканов.
– Все еще никакого продвижения, хм?
– Ага, нету. Просто ума не приложу.
– О, боюсь, разобраться в том, чего невидно, всегда трудно. Мне это по собственному опыту известно.
При всем при том, что высказала она это легко, в словах звучали и правда, и унылость, и холодок. Может, как раз это и побудило меня бросить взгляд ей через плечо, когда я подошла: блокнот для записей вновь был вынут, и она на этот раз оказалась не столь проворна. Я разглядела записи крупной черной каллиграфией, заполнявшие каждую страницу сверху донизу, сплошь толстые закругления да щербатые углы – ни латиница, ни кириллица, ни японское кандзи, ни китайские иероглифы. То тут, то там замечала я числа: алгебра? Какая-то еще более высшая математика?
– Не возражаете? – спросила Говоруля, захлопывая блокнот.
– Простите, – машинально отозвалась я. – Ваш проект?
– Составляющие его детали, – резко бросила она, потом смягчила тон: – Уверена, милочка, вам это было бы неинтересно.
«А ты испытай меня», – подумала я, но сдержалась. А еще через минутку, вздохнув, она призналась:
– Это не мое, если быть точной. Это я переписала из документов, принадлежавших одному историческому лицу, имевшему отношение к общему предмету моих исследований, по большинству мерок, относительно неизвестному джентльмену. Вы слышали когда-нибудь о докторе Джоне Ди? Алхимик и натурфилософ при дворе королевы Елизаветы Первой… ее-то имя, уверена, вы и раньше слышали. – Я кивнула. – У него была, видите ли, своя теория языка. Едва ли не самая первая итерация всей первобытной речи, типа той, что известна по Уру[3], давшая гипотезу: если растить дитя, оградив его от всех иных языков, никогда не обучая даже начаткам человеческой речи, тогда, если дети заговорят, то получится у них вот это. Каким бы языком ни пользовались в Эдеме Адам с Евой, говорить им было не с кем, кроме как с животными, с одной стороны, и с ангелами, с другой.
– И что… это оно там? Та неразбериха?
– Нет-нет. Это шифр, состряпанный из того, что один знакомый ему провидец по имени Эдвард Келли[4] объявлял енохианским языком, говором всех Небесных Хоров, Сил, Престолов, Владений и так далее. Никому не известно, как это произносить, хотя пытались многие.
– Так, если в точности, в чем же тут смысл?
Говоруля откачнулась малость назад, опять слегка улыбаясь.
– Смысл, милочка, в том, что если заговорить на енохианском, сохраняя всю его исконную выразительность… как на родном языке… то теоретически можно было бы подняться до общения с теми, для кого этот язык предназначался, без необходимости прибегать ни к каким печально устаревшим религиозным пережиткам. Безо всяких молений, безо всяких прошений… никакого вмешательства клириков – вовсе.
– С ангелами беседовать.
– О, да! В конце концов, имена-то у них енохианские. И, как Адаму должно было быть известно, поименовать что-нибудь… как Сам Господь когда-то повелел ему сделать со всякой тварью, что крадется и ползает… значит стать владельцем этого. Возобладать этим.
Я глянула на нее, но Бабуля-Говоруля на мой взгляд не ответила. Она явно была уже где-то в другом мире, глубоко в себе, разглядывала катаные обои собственного мозга, рисунок на которых (я могла лишь предполагать), небось, очень уж походил к тому времени на черную плесень с появляющимися тускло-красными прожилками аневризмы.
– Так как же у нас получится сделать это? – Я уже высказала это вслух, не сумев сдержаться.
– У нас никак, – тут же выпалила Говоруля. – Никак… с самой Евиной промашки, яблока, Падения. Никак с тех пор, как первородный грех вошел в каждого из нас, родившегося и нерожденного, накрепко закрепив смерть в наших ДНК.
…О'кей.
Это уж совсем как-то малость из колеи выбивало, видать, поняв это, дама, снимая напряжение, почти тут же из Слегка Пугающей Незнакомки обратилась в Дальнюю Родственницу с Легким Сдвигом.
– Однако, как я уже говорила, у Ди была теория. И это та теория, из которой исходит моя работа, более или менее.
– Так что же?..
Улыбка скривилась, обнажив лишь на долю секунды зубы.
– А-а. Знаете, это уже было бы выбалтыванием секретов.
Я, было дело, задумывалась, к чему это являлось мне во снах протискивание сквозь крохотные дверки в еще более крохотные помещеньица, это вечное ползание червяком по щелям и трещинам, погрузившись лицом во тьму. Но потом вспомнила, что в старой Англии, в лондонском Тауэре, применялось такое наказание, помещали в камеру-карцер, которую прозвали «Стесненная пустота». Не очень помню, когда я впервые о ней услышала, зато с тех пор в памяти моей застряла она прочно: пространство без воздуха, без окон, четыре фута[5] на четыре, в котором узники не могли ни до конца встать, ни до конца сесть. Вот и проводили они время в согнутом положении, охваченные всевозраставшей агонией, задыхаясь от собственного дыхания, пока, наконец, не наступало избавление – зачастую со смертью.
«Стесненной пустоты» больше не существует. Ее обрушили, а может, и кирпичом заложили. Это сделалось целиком едва воспринимаемым пространством, возведенным трюками истории в абстрактное, задним числом отрицаемое: «это не так, и это было не так, и Господь воспрещал, чтобы так было». А вот – было, а значит, и до сих пор есть, непрестанно – в качестве системы наказания «Стесненная пустота» пребудет до тех пор, пока хоть единая живая душа будет помнить о ней, пусть сама она непосредственно и не переживала ее ужасов.
Для любого, кто когда-нибудь сидел в тюрьме, такие вещи малость чувствительнее, мне кажется. Что, как мне теперь думается, наверное, имело отношение к тому, что произошло дальше.
Так вот, теперь мы опять в кабинете Леоноры: я по-прежнему разглядываю Душку-Дорогушку после сделанного ею заявления, не очень-то понимая, как мне будет позволено отреагировать. Глянула на Леонору, выгнув бровки домиком, – та лишь плечами повела. Помощи никакой. Но ведь, с другой стороны, и мне не надо аршинным неоном светить, к чему Душка-Дорогушка клонит: не говоря про титул работы, собственные ее боссы вовсе не хотели, чтоб она управляла собственностью вокруг мертвого остова завода «Братья Винник», им нужен был массовый исход жителей, чтоб можно было снести к чертям хлам и заполучить куда более прибыльную землю, на какой это все стояло. И для достижения этой цели Дорогуша с радостью наплюет на то, что кучка старичья, включая Говорунью, останутся сидеть на мели своими обвислыми задницами.