Вот это прежде всего: я действительно вижу это. Как видели и немалая часть той четверти скопища человечества, у кого глаза были открыты.
Впрочем, последующее – это то, что должно резко сокращать возможности Вспятов на успех. Чтоб ему, так сказать, зацепиться за место посадки, мне требуется не только увидеть тот их кусочек себя, но и вместо того, чтобы выкинуть его из головы, непременно деятельно приобщить его к данной реальности. Тут я речь веду о Гейзенберге[10]. О его принципе, по которому наблюдение, как ни странно, воздействует на наблюдаемый объект.
Я наблюдал. И это меняло все.
Когда я сразу же, по своего рода сонной халатности, подумал: «Роджер» – при виде пятнисто-бледного аморфного растения-животного, это позволило тому аморфному растению-животному как раз преуспеть в том, чтобы задержаться в этом мгновении. То, что я осведомлен о нем, дало ему шанс сохраниться. Я признаю это в данный момент.
И я не могу рассказать об этом Тэду или Аманде, хотя они, думаю, оба слушали бы внимательно столько времени, сколько мне понадобилось бы для объяснений. И даже, наверное, заметив прорехи в моем мышлении, подкрепили бы теорию.
Все это говорится вот для чего: в последние три-четыре минуты примерно на полпути снаружи входной двери слышится какое-то слабое царапанье. А в щели между низом двери и порогом слышится какое-то сопение.
Не могу припомнить, когда я в последний раз ел.
Хотя между моей спальней и местом, где я сейчас стою на кухне, стена, не могу не заподозрить, что светящиеся голубые косточки моих электронных часов дрожат на отведенных им местах, сознавая, что им полагается следовать своей программе и двигаться вперед, но в то же время их тянет обратно в пропасть, открывшуюся позади них.
Если я открою дверь, впуская Роджера, приглашая его войти, тогда это – последний шаг, по-моему. Этот Вспят полностью втянет самого себя в данный момент.
И тогда его необходимо будет кормить.
Когда звонит телефон, я вздрагиваю до того сильно, что врезаюсь в ту стену и сшибаю целую вешалку с четырьмя крючьями под пальто. Вешалка пуста, так что она просто падает, выдавая мое присутствие здесь.
Ныряю к телефону. Просто заткнуть его.
Поначалу думаю, что это Лаура, и сердце мое, предатель эдакий, вздымается мне к горлу.
Это д-р Робертсон. Ее голос, во всяком случае.
– У вас есть какие-то вопросы, – произносит она, как мне теперь слышится, с какой-то нечеловеческой монотонностью. – Это естественно.
Царапанье у двери теперь прекратилось. Я задерживаю дыхание.
– По какой-то причине вы никогда прежде не рассказывали мне о связи вашей матери с ее работодателем, – говорит она.
– Доком Брандом? – спрашиваю.
И вспыхнул, залившись краской.
– Это потому, что вы считаете, будто она предшествовала тому, что случилось в вашем собственном браке? Дало бы это обману Лауры необходимую опору, чтобы быть реальным и фактическим – тем, с чем вам, возможно, пришлось бы столкнуться?
– Я знаю, что она существовала, – сумел выдавить из себя я.
– Но приняли ли вы ее? – спрашивает д-р Робертсон так, что мне кажется, будто я слышу, как щурятся ее глаза. – Принятие поместит ее в некий ландшафт, позволит вам начать проходить мимо, оставить это позади себя.
Это действительно она?
Если да… если это некий аспект Вспятов, взывающих ко мне из своего безвоздушного пространства, из своей невещественности, тогда зачем им возиться со мной вот так, под обличием лечения? Или они играются со своей едой? Но если это и впрямь д-р Робертсон, тогда почему же она нарушает протокол именно сейчас и никогда не позволяла себе этого раньше?
В любом случае тот фирменный знак беспристрастной проницательности, он достоверен, как всегда.
Возможно, именно это и идет в зачет, в конечном счете. Помощь есть помощь, разве нет?
– Это не оправдывает Лауру, – говорю я в телефон.
По продолжительному молчанию понимаю, что д-р Робертсон сочла это приемлемым. Это рост. Это здраво.
«Д-ру Робертсон» же (еще и потому, что я испуган) говорю, касаясь губами телефона, шепчу, будто секрет выбалтываю: «Я не хочу умирать».
На сей раз ее молчание говорит мне, что она отвернулась от телефона. Что я ее разочаровываю. Что она обеспокоена.
Я отодвинул штору взглянуть, не подскажет ли мне ее белый халат, где она среди деревьев.
Там одни деревья.
Закрываю глаза, говорю, что существует такой вид, который я называю Вспятами за неимением названия получше. Что, по причинам для нас неясным, они двигаются во времени вспять, поступательно, точно так же, как…
– У хамелеонов, – говорит д-р Робертсон, уже скучая от моей попытки, прищипывая ее еще до того, как она даст росток, – это называется баллистическое движение языка.
Вместо того чтобы помолчать да подумать, говорил ли я это ей или нет, про хамелеонов-то, я подался вперед, разволновался и стал рассказывать ей, что я видел действие этого языка в момент удара, когда он вспучивается в форме шляпки гриба. В форме пса, которого я когда-то знал.
А что страшит меня сейчас, так это то, что, если я не помогу этим Вспятам с движением в прошлое… принеся себя в жертву их голоду?.. если не помогу, то тогда они слишком долго останутся в данном моменте, а данный момент обрушится под новой тяжестью и в любом случае прихватит меня за собой.
Я кивнул в ответ на реакцию д-ра Робертсон:
– Так вы считаете, что неизменность мира зависит от вас?
Я ущипнул себя большим и указательным пальцами за переносицу.
Она говорила это и в нашу первую встречу. В связи с тем, что сама же называла маниакальным поведением. По поводу того, чтобы торчать в комнате спустя время после окончания встречи, чтобы наконец-то сосчитать все палочки на этих мини-блеклостях раз и навсегда.
Я (в ответ на не заданный ею вопрос): Это не нарциссизм. Это на самом деле.
Она: Люди справляются разными способами, Чарльз.
Я: Вы говорили мне, что справляться – значит, на самом деле, откладывать.
Она: А вы рассказываете мне про путешествие во времени. Про перенесение боли от какого-либо события или ситуации нетронутой в совершенно иное время. Скажите же мне, что мы не говорим об одном и том же?
В груди у меня что-то малость оборвалось. Глаза жаром запылали. Рука, державшая телефон, задрожала. Я знаю, потому что мне это видно. Он в моей ладони. И он не включен.
Это неважно.
– Я могу доказать это, – говорю, держась решительно. Так самоубийцы ступают на свой последний в жизни мост. Так алкоголики входят в винный магазин.
Когда я открою дверь и увижу, что большой тощий пес из прошлого здесь, тогда я буду прав.
Если же я один здесь, в Вечной Форелии, что ж. Это будет значить нечто иное, разве нет?
Идя к двери, я сознавал, что пробираюсь сквозь домино. Я почти слышал, как костяшки постукивали одна о другую.
Вот так когда-то мы объясняли детям, что такое колледж, когда они еще в школе учились: толкаешь одну костяшку домино: «Углубленная мировая история II» вместо просто «Мировой истории II», скажем, – и следующая, которая упадет, будет дверью приемной комиссии колледжа, и так – до горизонта, разве нет? Вторая звезда справа, и все такое.
Но домино, они повсюду.
Я ведь здесь, в хижине, один не случайно. Вовсе нет.
Если Лаура не увидела бы своего старого (и страстного!) школьного поклонника в спортзале. Если сестрица моя, наследуя, предпочла бы взять хижину вместо наличных. Если Хайниш на работе позволил бы мне всего две недели, а не эти целых шесть. Если пакет с кошачьей едой, на котором я, балансируя, скольжу по коридору, растекался бы по кусочкам, так что мне нужно было бы смотреть только за этим, а не в какую из открытых дверей. Если я, скрестив ноги под одеялом, убедил бы себя, что в спальне холодно стало, а так я смогу продержаться немного дольше.