Дочка Света случайно заболела и случайно умерла. Как блеснувший сквозь толщу серого неба солнечный луч.
Зима в тот год разбушевалась не на шутку и злилась на Михайловск, засыпая его снегом и наказывая жгучими морозами. Будто проверяя, сколько еще могут выдержать люди, выжившие и уцелевшие после войны! Мороз скрипел ставнями и ветер со свистом гулял в пылающих печках и трубах, а бедная Светочка все металась и металась по влажным простыням и подушке. Ее пшеничные волосы растрепались, светлая кожа стала бледной, как молоко. Она без остановки, и не открывая глаз, вздрагивала, разлепляла жадный до воды ротик и облизывала сухие растрескавшиеся губы точно таким же сухим языком. Зоя все плакала и плакала, поглаживая дочь по горячему лбу, убирая с него слипшиеся прядки, а Алексей сидел у изголовья дочери, боясь поднять взор на супругу. Они прислушивались к каждому ее вздоху, тяжелому и хрипящему, девочка уже больше не кашляла и не надрывала грудь в судорогах. Они прислушивались к шагам на улице, к каждому скрипу их калитки, к каждому треску. Если бы они только знали, что женщина-врач, бегущая к ним на помощь, в этот момент молилась Богу, дать ей сил и помочь найти дорогу в завьюженных улицах поселочного района Михайловска, где пурга и темнота скрыли из виду небольшой домик, где тоже молились Богу родители и где умирала их маленькая, такая светлая, почти прозрачная, дочь.
Вдруг Света трепыхнулась как рыбка, вскрикнула и застыла с блаженным спокойствием на лице, будто наконец после горячечного бреда уснула мирным сном. Зоя долго держала в своих объятиях еще пока своего ребенка, не желая его отдавать, уткнувшись мокрым от слез лицом в ее пахнущие колосьями, жарким летом и солнечным светом волосы. А Ванечка играл на полу и изредка теребил мать за подол платья, требуя от нее внимания. Впервые Зоя забыла про постоянное беспокойство за сына – оказалось, что детей забирает не только война.
Алексей взял на руки мальчика и ушел с ним в соседнюю комнату, спрятав туда, куда не просачивалось холодное дыхание смерти…
Горечь никуда не исчезает, перед самой своей смертью скажет бабушка Зоя совсем уже взрослой Милене, которая будет сидеть на ее больной постели и разглядывать собственные руки с таким любопытством, будто видит их в первый раз. Ей безумно, безумно будет хотеться броситься к ней на шею, разрыдаться, обнажить слезы и свою боль, просить не умирать, просить подождать лишнюю минуту, но она этого не сделает. Лишь перестав разглядывать руки, она скрестит их плотнее у себя на груди. Закрылась, спряталась, не позволила себе стать слабее, чем положено. До нее будут доноситься обрывки воспоминаний из затуманенного болезнью рассудка бабушки Зои, редкие всхлипы. В этот раз она вспомнит больше обыкновенного и не станет скупиться в выражениях, перебирая в душе и проклиная тех, кого любила и ненавидела. «Горечь никуда не исчезает, – без запинки повторит она снова. – Когда умирает друг, любовник или муж со временем забывается многое; их черты лица, звук голоса и запах тела стремительно уносятся за ними в могилу, как бы ты не взывала к ним не торопиться. Когда умирает родное дитя – единственное желание опередить его дух и оказаться на том свете первой, дабы встретить его и заключить в вечные объятия!» Милене всегда хотелось задать ей вопрос: что бабушка чувствовала, когда умирали дети? Однако к минуте таинственной сокровенности между внучкой и бабушкой, к минуте откровенной исповеди умирающей Милена будет, словно скала, угрюмая и неприступная, об которую билась косматая пена бабушкиных воспоминаний, неся в себе крохотные обломки памяти ее жизни, – им останется только барахтаться в ледяной воде и разбиваться о камни на более мелкие крупицы.
Смерть дочери тяжким отпечатком легла на Алексея. На голове появились седые волосы, лицо худое осунулось, а его тонкий стан сгорбился, с каждым днем он все больше походил на пустой сосуд, наполняющийся радостью при виде прелестной улыбки сына. Впрочем, сын Ванечка держал и Зою на земле.
Теперь разница в пятнадцать лет между Зоей и Алексеем чувствовалась острее. Когда они втроем садились в автобус и ехали в городской центр Михайловска, чтобы прогуляться по его холодным улицам, никто не видел в них полноценной семьи. Как-то в автобусе одна милая женщина встала с сидения и вежливо предложила:
– Пусть ваш папа присядет!
– Кто? – изумилась Зоя, переглядываясь с Алексеем.
– Папа ваш.
Их с Алексеем все чаще воспринимали за отца и дочь, а Ванечку считали внуком Алексея. Зою это вовсе не расстраивало, пусть думают, что хотят. Она только и делала, что крепче к себе прижимала сына. А вот Алексей начал сдавать: отмалчивался и отсиживался дома или все работал. В такой немой договоренности пролетали их годы; иногда вспыхивала короткая искорка счастья, когда сын смеялся чистым и непорочным смехом, когда его глаза, живые и незатуманенные пеленой болезни, блестели и сверкали как звезды на небе, когда его лик затмил красотой все мальчишеские лица Михайловска. И в тот год, когда была сделана фотография, которую в руках вертела маленькая Милена, где Ваня на берегу реки держит ладонь козырьком и смотрит так проникновенно, таким взрослым и мужественным взглядом, в их дом ворвалось нежданное событие – родилась Женька.
«Женька» – зазвучало в голове Милены. И снова в бабушкином голосе слышны мелодичные нотки любви, несмотря на грубоватое, почти пацанячье произношение имени. Светочка, Ванечка, а тут Женька, и вопреки уличному зову, в нем было столько невысказанной нежности и ласки. Господи, кто же она, заколотилось в груди у Милены, кто? Кто эта загадочная Женька, чью смерть схватила вспышка черно-белого фотоаппарата, чей конец жизни провожали с оркестром и целой толпой людей, чьи большие и темные глаза взирали с необыкновенной красоты фотографии? Ей хотелось поскорее это узнать, ей хотелось, чтобы голос бабушки Зои не останавливался, чтобы она говорила бесконечно и только о Женьке, потому что, будучи маленькой девчонкой, Милена чувствовала, Женька знает правду…
4
Егор вошел в кабинет деканата. В глаза сразу же бросились два стола, стоящие в центре кабинета, как два прыща на лбу, броско и громоздко. Он замешкался у входа, пока голос из угла кабинета не вывел его из ступора. Женский голос, противный такой.
– Берите бюллетень скорее! Вы последний остались!
Егор кивнул и прошел к первому столу. У него нет большого выбора – на листочке красуются две фамилии: Матвеев и Гордиевский, нынешний декан.
Две предыдущих ночи Егору не спалось. Тревожно было на душе. Первую ночь он безуспешно проворочался в постели и в самую рань примчался в университет. Долго мерил беспокойными шагами свой кабинет, иногда застывая посередине и смотря куда-то промеж стен. На занятиях он был рассеян, а между ними кое-как составлял новую методичку для студентов второго и третьего курса и проверял написанные студентами контрольные. Если честно, то ему в тот день хотелось выть с кафедры, от бессилья и какой-то прямо-таки детской беспомощности. На миг ему почудилось его детство, когда они с мамой жили на самой окраине Щегловска, в старом и замызганном районе; как рано утром она тащила его по грязной улице к родной бабке, которую он терпеть не мог всей своей детской душой. Пустым взглядом он уставился в монитор компьютера, пока в голове кружились воспоминания…
– Не пойду, не пойду, не пойду, – твердил он как заезженная пластинка, упираясь ногами в грязь и пачкая одни единственные башмаки. – Не пойду, не пойду, не пойду.
Он все твердил и твердил, тянул маму за руку и упирался молодым и борзым бычком. Егор до сих пор удивлялся, сколько терпения имела его мама, чтобы не взорваться и не раскричаться, однако в тот день терпение у нее действительно закончилось – она резко остановилась и тряхнула Егора, отчего он чуть не прикусил язык, повторяя «не пойду».
– Пойдешь и никуда не денешься, понял?
– Я ненавижу ее!