– Не знаю, – промямлила она, – стихи красивые, искренние, страстные и с социальным протестом – все как ты любишь.
Кирилл усмехнулся, отвинтил от стола мясорубку, разобрал и бросил в раковину.
– Меня трудно заподозрить в любви к Карлу Марксу, но не могу не согласиться с ним в том, что нет большей низости, чем разрешенная смелость.
– При чем тут это?
– При том, – пояснил Кирилл, – что легко протестовать, когда знаешь, что тебе за это ничего не будет, и хорошо ругать тех, кто сам попросил тебя об этом, и объяснил, как именно надо это делать. Ира, любой работяга тебе скажет, что при чрезмерном давлении надо стравить пар, но осторожно, через специальный клапан. Вот тебе и пожалуйста – Полина Поплавская, рафинированная девочка из хрустального замка.
Ирина помешала на сковороде лук с морковкой и добавила ложку томатной пасты. Действительно, невозможно уже игнорировать тот печальный факт, что всем хочется ругать советскую власть, и недовольных гораздо больше, чем довольных. И дело не в том, плох коммунизм или хорош, просто надоело думать из-под палки. Самое время немножко умаслить народ, показать инакомыслие и некоторое фрондерство в самой безопасной области – в области культуры. Что плохого, если советское искусство станет не только «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить»? В разумных пределах, конечно.
Но что лучше подойдет для стравливания общественного напряжения – искренний вопль человека, придавленного бетонной плитой, или жеманные возгласы красавицы, желающей привлечь к себе внимание? На крик люди чего доброго сбегутся, да и перевернут плиту, а красавице подмигнут и пойдут дальше по своим делам, только уже в хорошем настроении.
– Слушай, Кирюш, а ты не хочешь с ребятами, кстати, потусоваться?
Кирилл отрицательно покачал головой.
Но Ирина не отстала.
– А то действительно у тебя в последнее время дом – работа, работа – дом. Как у обывателя последнего. Сходи…
– Ира, я туда больше не вернусь.
– Как это?
От изумления она перестала мешать зажарку, которая немедленно пригорела. Ирина отскребла и выбросила пригоревшее, уцелевщую зажарку сгребла в кучку на середине сковороды, выключила газ. Интересно: сбылась ее мечта, муж отрекся от темного прошлого неформала, антисоветчика и гопника, можно с чистой душой избираться в Верховный Совет, как Ирина на полном серьезе планировала, а вместо радости она чувствует только разочарование.
– Но у тебя же так здорово все получалось…
– Ир, я теперь отец семейства.
– Слушай, ты нас кормишь, обеспечиваешь всех, так что в свободное время имеешь право делать все что хочешь.
– В том и дело, что не хочу, – пожал плечами Кирилл. – Постарел, что ли.
– Не выдумывай, – отмахнулась Ирина.
– Пора уже отвинчивать колеса.
– В смысле?
– Помнишь, у Егорки на велике было сзади два дополнительных колесика, а в прошлом году я их снял? Ну так и мне пришло время самому держать равновесие. Не хочу я больше вопить, какая хреновая жизнь, особенно теперь, когда я счастлив. Да и вообще… Жизнь есть жизнь, криками ее не переменишь, только горло надорвешь.
Ирина нахмурилась:
– Ты хочешь сказать, что больше не будешь писать стихи?
– Нет, что ты. Только теперь обойдусь без пластмассовых колесиков музыки и своей дивной красоты. Пусть без этого решают люди, хороши мои стихи или плохи.
– Конечно, хороши!
Вода в кастрюле закипела, Ирина бросила туда зажарку, помешала, убавила газ и стала лепить котлеты.
– Слушай, а как люди узнают твои стихи, если ты больше не будешь петь?
Кирилл признался, что рассылает свое творчество в редакции разных журналов. Ответа пока ниоткуда не получил, но зато поссорился с товарищами из рок-клуба, обвинившими его в приспособленчестве.
Якобы он ради публикации готов предать свои убеждения и писать беззубые идеологически выдержанные вирши.
Напрасно Кирилл доказывал, что отлично зарабатывает в цеху и ему нет ни малейшей необходимости продавать душу ради куска хлеба, напрасно твердил, что молодость уходит, унося с собой желание бунтовать против несправедливости бытия, и хочется жить уже не против, а ради чего-то.
Все оказалось бесполезным. Старые приятели не желали признавать, что жизнь, в общем, очень даже неплохая штука и предоставляет море возможностей быть счастливым прямо здесь и прямо сейчас.
– Короче, – вздохнул Кирилл, – и от ворон отстала, и к павам не пристала.
– Ничего, Кирюш. Ты, главное, не бросай писать, а там оно как-нибудь образуется.
Он усмехнулся и взглянул на экран. Там снова была Полина, что-то говорила, глядя прямо в объектив.
– Когда я смотрю на нее, то думаю, что, если нас выпустят из подполья, мы погибнем, как водолазы от кессонной болезни при слишком быстром всплытии, – вдруг сказал Кирилл.
– Прости? – подняла бровь Ирина.
– Рок я имею в виду. От резкого падения давления начнется кессонная болезнь, и жизни в нас не станет. Выродимся во что-то такое невнятно-тоскливое, как Полина, и все.
* * *
Проснувшись, Ольга еще долго лежала с закрытыми глазами, прислушиваясь к себе – не удастся ли вновь провалиться в небытие. В коридоре слышались легкие шаги мамы, в кухне шумела вода, с напором бьющая из крана, звякали чашки – уютный домашний шум. Ольга приподнялась на локте, взбила подушки, снова опрокинулась на спину и зажмурилась.
Хоть бы еще десять минут… Только в комнате было слишком душно, чтоб спать, потому что муж все-таки закрыл форточку.
Неотвратимо надвигался новый день.
– А я тебе принес кофе в постель, солнышко, – муж появился на пороге, держа в руках фарфоровую чашку с золотыми петухами.
Ольга растянула губы в улыбке. Муж поставил чашку на столик-торшер и ловко подоткнул подушки, чтобы жене было удобно пить кофе.
– Бутербродик принести? – он нашел под одеялом ее ногу и легонько пожал.
«Какая у него все-таки улыбка, – подумала Ольга, – мягкая, добрая… Он хороший человек».
– А принеси.
– С колбаской?
– А с колбаской.
– Секунду, солнышко.
Он убежал, а Ольга взяла чашку и подула на дымящийся кофе. По бокам чашки и на блюдечке – четыре петуха, распушили хвосты и воинственно глядят друг на друга. В детстве она так любила на них смотреть, сочиняла сказку, почему они дерутся. Даже имена давала, главному, с крошечным сколом по ободку над хвостом, – Петя, а остальным уж не вспомнить какие.
Она сделала глоток, и тут в комнату вошла мама.
– Что за барские замашки, Оля, вы тут развели?
Она пожала плечами.
– Смотри, прольешь, как будешь отстирывать? Пятна от кофе не отходят, между прочим.
– Это от чая не вывести.
– Я тебя предупредила. И чашку зачем взяли? Разобьете сейчас, а это моя любимая!
Ольга с максимальной осторожностью вернула чашку на столик. А ведь и правда, ей разрешали попить «из петухов» только в самых чрезвычайных ситуациях, когда она тяжело болела и не было гарантии, что выживет. Раза три в жизни всего, а остальное время чашка стояла в горке.
– Все, поднимаюсь.
– Да уж пожалуйста. Прекращай ты это безобразие, серьезно тебе говорю.
Ольга молча поднялась, рывком раздернула шторы и вгляделась в синее утро ленинградской зимы. Голые ветви тополей сплетались в мрачные узоры, а во дворе лежал снег, серый, как алюминиевые ложки в столовой. Вдруг зашумело, захлопало, и на дерево под самыми окнами тяжело опустилась целая стая ворон. Они каждое утро делали здесь привал по дороге на мясокомбинат, поэтому никакого знамения тут не было, но все равно нахлынула тоска.
– Доченька, я ведь тебе только добра желаю…
– Я знаю, мама, спасибо.
– И не надо со мной сквозь зубы разговаривать, будто одолжение делаешь. Лучше посмотри, как ты зашпыняла своего мужа. Почему он перед тобой на задних лапках должен прыгать?
Ольга пожала плечами:
– Просто любит меня и хочет сделать мне приятное.
– Смотри, заиграешься. В вашей-то ситуации, знаешь, не стоит тебе харчами перебирать.