Сам Вадим Леонтьевич Рерих, модный питерский стилист, владелец крупнейшего «бьюти-центра», а для нее и Леньки просто Дим, говорил, что у Лели чувство стиля врожденное. Как музыкальный слух. Так что Лидия Робертовна – просто дура!
– Чтоб тебе сдохнуть!
Она вздрогнула. Не от страха (ничего пугающего в раздавшемся подле голосе не было, голос как голос, женский, по-старчески скрипучий) – от неожиданности. Или от неловкости, что ли. Как будто на новое – белое-белое! – пальто нагадила вдруг пролетавшая птичка. И теперь посреди сияющей белизны – отвратительное пятно. Ни ты в этом не виновата, ни тем более птичка. И страшного, в сущности, ничего. Но неприятно. Мало было звонка от свекрови, так еще и это!
Секундой позже она почувствовала и запах. Не то медицинского чего-то, не то химического. С отчетливой примесью гнилой затхлости.
– Чтоб тебе сдохнуть! – повторил голос.
Леля осторожно повернула голову. Хотя ей совершенно не хотелось. Как будто, если не смотреть, окажется, что скрипучий голос просто померещился, и никакого запаха нет, и той, что его источает, – тоже.
Но она была.
Старуха, конечно. В полном соответствии с голосом и «ароматом».
Леля уже видела ее – но раньше только издали, а тут вдруг ведьма зачем-то решила подойти. Хотя, может, это вовсе и не та, что несколько раз за зиму Леле попадалась. Все бедные старухи похожи одна на другую. Хотя эта пожалуй что и особенная.
Гротескная настолько, что казалась ненастоящей. Как будто под обильными лохмотьями – никакого тела. Пустота. Хотя, конечно, просто тощая старуха. Напялила на себя почему-то много всякого тряпья – словно собиралась на маскарад и не смогла выбрать, какой костюм ей больше к лицу. К лицу, да. Темному в тени обвисших полей нелепой джинсовой панамы, с почти черными провалами морщин. Какой маскарад?! Скорее уж мешок старья из благотворительной конторы… Точно! И запах этот – наверняка запах дезинфекции. А навертела на себя столько одежды, чтобы не мерзнуть. Или… или просто негде держать свое «имущество»… Это же просто нищенка! Бомжиха!
Нищих Леля опасалась. Чувствовала себя почему-то виноватой – как будто украла у них что-то. Благополучие свое, счастье, беспечальную, в сущности, жизнь.
– Чего вылупилась? – проскрипела старуха. – Сытая, довольная? Нахапала, нагребла? Все себе, а остальным – фигу без масла!
Вот тут Леля впрямь испугалась. Старуха словно мысли ее прочитала.
– Что вы такое говорите? – пролепетала она.
– Что слышала! Не век тебе жировать! Сдохнешь в собственной блевотине – всем на радость!
Наверное, надо ей денег дать! Несчастная же бабка! Бездомная, вонючая… Леля принялась шарить по карманам в поисках наличности – тут карты банковские, тут телефон… Были же какие-то деньги… Кажется…
– Сейчас, сейчас, погодите, где-то у меня…
Старуха явно догадалась, о чем Лелин бессвязный лепет, и взъярилась еще больше:
– Засунь свои паршивые деньги себе в… – и подробно объяснила, куда именно следует отправить милостыню. – Не откупишься!
– Что вам надо? Кто вы…
– Судьба твоя, неуж не признала? – Старуха ухмыльнулась. Зубов у нее, вопреки ожиданиям, имелся полный комплект. Не редкие гнилые пеньки, как положено нищенке, а два ровных плотных ряда. Только не белых, а темно-желтых. – Что, не нравлюсь? – Зубы как будто щелкнули. – Привыкай…
Правый рукав, длинный, скрывающий руку до кончиков пальцев, поднялся, словно для удара. Леля отшатнулась. Но старуха, ухмыльнувшись на прощанье, уже шагала прочь.
Настроение испортилось стремительно. Хотя с чего бы? Подумаешь, сумасшедшая старуха! К тому же не совсем трезвая. Запаха перегара Леля не почувствовала, но наверняка, наверняка старуха просто пьяна!
С Петропавловки донесся едва слышный отсюда пушечный удар – полдень. Леля поежилась, вспомнив вдруг бетховенское «так судьба стучится в дверь». Это та ужасная старуха сказала про судьбу, а Петропавловская пушка тут вовсе ни при чем, она каждый день стреляет! Мика рассказывала, что некоторые не слишком чистоплотные экскурсоводы собирают с японских туристов отдельную мзду, убеждая тех, что пушечный выстрел – это такой дополнительный сервис. Интересно, правда или нет?
* * *
Диму показалось, что так он продремал всю ночь: слушал громкую тишину и зачем-то пытался вспомнить, как все-таки называется эта затянутая льдом речушка. Не может же она зваться «приток Свири»? Нет, конечно. Приток носил какое-то сложное чухонское имя, Дим за все эти годы так и не смог его запомнить, называл речушку попросту Каменкой. Бог весть, откуда у него в голове взялась эта Каменка – из детства, что ли?
Класса до седьмого-восьмого его отправляли на каникулы к деду, у которого был собственный дом в Ставрополье. Не у моря, правда, но все равно по сравнению с промозглым даже в середине лета Питером – благословенные края: солнце, фрукты, лес с орехами-грибами-ягодами. Станица называлась Верхняя. Дим удивлялся: почему Верхняя есть, а Нижней нет? Потому что на юру стоит, усмехался дед. На обрыве то есть, на правом, высоком берегу той самой Каменки.
Егерская избушка тоже стояла на небольшом обрывчике, с которого торчала подмытая паводками береза. За ее наклоненным почти до горизонтали стволом обрывчик понижался, потом опять появлялся. Что там дальше, Диму было неведомо, бродить по лесу он не любил. Это вот Ленька вчера, едва приехали, сразу, чтоб не угодить в сумерки, пошел выбирать место, ходил довольно долго, потом сказал, что от добра добра не ищут, и провернул лунку прямо за обрывом – чтоб наутро не возиться, только ночную наледь сбить. И лишь потом принялся распаковываться, таскать в избушку припасы…
Когда Дим проснулся, в окошко уже било неожиданное солнце. Избушка была, конечно, пуста. Ну да, а чего он ждал? Что Ленька станет торчать в домике до полудня? Не ждал, конечно, это было бы как-то совсем глупо.
До кривой березы Дим дошел минуты за две. И застыл, глядя вниз.
Вместо аккуратной лунки на ледяном поле красовалась неровная сизая клякса. Не особенно большая, метра два или три, максимум пять, но… Но.
Оскальзываясь на засыпанной ночным снегом крутой тропинке, он спустился к воде. Ну то есть к затянутой льдом речке. Частично затянутой, вот ведь какая штука. Сизая клякса явственно поблескивала стылой, похожей на студень водой. Ни Леньки, ни Джоя нигде не было видно. Только истоптанный снег и дальше – сизая промоина, окаймленная белесыми закраинами свежего льда.
Откуда ни возьмись появился давешний дедок, бормочущий деловито и как будто с удовлетворением:
– Чего в пролубь-то пялишься? Уронил, что ли, чего? И забудь! Тут течение знаешь како? Даже коли чего потяжельше, ну там на дно опустится, так и по дну уволочет, не достанешь. Эй, ты чего застыл-то? – голос дедули наполнился чем-то вроде тревоги. – А где приятель твой? Вы ж вчерась вдвоем были?
Дим только плечом дернул. Говорить, объяснять, отвечать на вопросы было тошно.
Дедок подошел почти вплотную, оглядел истоптанный снег, изломанные края полыньи, похмыкал.
– Неуж утоп приятель-то твой? Ась? Утоп, что ли, говорю, вчерашний-то? Эх, городские! Сколько вам талдычишь, что стремнина, лед тонкий и нечего тут делать, все лезете. И кажный год одна и та же песня: беспременно кто-нить да потонет. А то и не один. И ведь прямо у берега, бывалоча, тонут. И очень даже просто. Тут нешироко вроде, зато глыбко, коль провалится – кранты. Чего пялишься-то? Не веришь? Ну ныряй тогда, ищи! Приятель-то твой, небось, уже в Ладоге с селедками беседы разговаривает.
С селедками? В Ладоге? Дим глядел на дедка с изумлением. Что он несет? Да, может, и нет никакого дедка? Может, это и впрямь домовой здешний? Или, как его, леший? Впрочем, вчера дедок совершенно точно был. Трифон Кузьмич его звали. Ленька ради него водочную литровку (запланированную, надо полагать, в пополнение егерской кладовки) из рюкзака вытащил. И отдал початую – «на дорожку». И что? Дедуля за добавкой пришел? Хотя на похмельного не похож.