При этом мы уже тогда назвали бы знаменитую формулировку Руди Дучке о необходимости создания «нового, некапиталистического человека» перегибанием палки, даже если бы мы не стали критиковать содержащуюся в нем манию величия, поскольку мы бы ее просто-напросто не распознали. Главным в формуле Дучке является, между тем, то, что «быть левым» означало нечто намного большее, чем решение о выборе политэкономического направления, как сегодня, предположительно трезво, посмотрели бы на это многие левые. Левизна, грубо говоря, описывает сегодня преференцию в пользу равенства, в то время как состояние неравенства считается неэтичным. Левые, так это следует из преобладающего сегодня дискурса, противятся увеличивающемуся расколу общества, хотят большего перераспределения через налоги или сборы, хотят равенства шансов через бо́льшие вложения в образование и т. д. В 70-е годы быть левым означало быть приверженцем жизненной позиции, которая в гораздо большем объеме, но одновременно и в гораздо менее определенной степени была уверена не только в том, что капитализм плохо относился к людям, но и в том, что он испортил все общество и, по сути, и самого человека.
Гигантская индустрия потребления, за которой больше уже не видны и не осознаются «реальные потребности», внушила ему «фальшивое сознание». Целый развившийся в неправильном направлении капиталистический способ производства в трудовой жизни привел к его отчуждению от самого себя. Вместо того чтобы прийти к самому себе, человек в мире капиталистического производства с его разделением труда все больше отдаляется от самого себя. Как потребитель («потребительский террор») и как производитель человек обесчеловечен, так примерно звучала первая главная фраза тогдашней левой антропологии.
Таким образом, «левоальтернативное сообщество», какими бы провинциалами ни казались с сегодняшних высот вяжущие спицами или крючком студентки и студенты в аудитории, хотело быть «предвестником» – любимое выражение Эрнста Блоха – нового, не такого отчужденного мира. Это относилось и к нам, верным читателям Адорно, которые, разумеется, должны были подписаться под непреложной истиной, что не существует «настоящей жизни в фальшивой», т. е. не существует и лучшего мира утопии и что невозможно избежать взаимосвязи отчуждения (типичное выражение Адорно). Однако этот мрачно-апокалиптический сценарий все-таки оказался чужд молодому поколению, намеревавшемуся вступить в жизнь. В лучшем случае Адорно обращался к позднепубертатной меланхолии, которую, однако, если мы были честными, невозможно было выдерживать каждый день. Кроме того, это показывает, как жаргон (который Адорно, как известно, высмеивал у других) влиял на левую среду.
Эта левоальтернативная среда, если оставить в стороне мелкие догматично-марксистские группировки, в 70-е и в начале 80-х годов была намного важнее, чем левая теория. Особенно хорошо посмотреть на альтернативную социальную форму можно было в университетских городах Тюбинген, Марбург и Фрайбург, но, разумеется, еще и в биотопе под названием Западный Берлин и в сельских коммунах в немецком среднегорье. Социологи причисляют к этой среде до 600 000 молодых немцев. Вокруг них группируются еще примерно шесть миллионов сочувствующих. Из этого видно, насколько доминантной и всеобъемлющей эта среда была тогда в когорте молодых, в каком радикальном меньшинстве оказался бы тот, кто предпочел бы остаться в стороне.
Центральной догмой той среды была фраза «Будь спонтанным и аутентичным». Обществу отчуждения противопоставлялся жизненный проект аутентичности. Под альтернативой, словом, которое становилось все важнее и в конечном итоге даже стало частью «лево-альтернативного списка», понималось следующее: для одних оно должно было означать нечто большее, готовую схему нового общества, однако для большинства это была лишь переходная форма жизни в студенческое и послестуденческое время, за которой после начала профессиональной деятельности, как правило, следовала бюргерская жизнь, ориентированная на родительскую модель. Приверженцы левой альтернативы передавали это жизнеощущение своим детям, причем даже тогда, когда они давно уже зарабатывали хорошие деньги в своих адвокатских конторах и жили в красивых собственных домах. Они не хотели быть авторитарными родителями. И они хотели показать, что жизнь это не только зарабатывание денег, чтобы можно было тратиться на покупки. У упомянутого мюнхенского адвоката, который так неожиданно выразил восхищение красивыми женщинами среди левых, из-за этого позже возник конфликт с его родившейся в 1977 году дочерью. Когда в начале 90-х годов стало считаться крутым в качестве демонстрации протеста против капитализма и вообще истеблишмента как такового выламывать из капотов автомобилей мерседесовские звезды и вешать их в качестве трофея себе на шею, левобуржуазный отец-адвокат задал дочери провокационный вопрос, не видит ли она противоречия в том, что она выступает против компании «Даймлер», но одновременно ее отец каждое утро отвозит ее в школу на автомобиле именно этой фирмы. Дочка соглашается с отцом, но не попадает в ловушку комфорта, а, начиная с этого момента, в течение трех лет ходит в школу пешком, хотя от Богенхаузена до элитарной гимназии имени Вильгельма три четверти часа пути. В любую погоду и в темноте. Она гордится этим проявлением протеста – и я подозреваю, что отец гордится своей дочерью, ибо она последовательна в своих действиях и не ленива. Обвиняет ли дочь отца в том, что он стал ленивым левым? В любом случае она с моральной последовательностью обогнала его слева. Она до сих пор считает, что не годится – как делает ее отец – будучи левым, нанимать работников-нелегалов. Дочь требует от левых более высокий уровень морали. Обвинения против буржуазных салонных левых бередят душу. Во всяком случае, она не приемлет левую непоследовательность. «Едим торт за Африку», рассказывает она, называлась акция в ее гимназии, инициированная учителями, которые выросли в левоальтернативной среде. Какая бессмыслица, набивать себе свой богатый живот «за» голодающих африканцев.
Хотя левоальтернативная жизнь в Германии в начале 80-х годов утратила свою интенсивность, она очевидно оказала влияние на последующее поколение. Во всяком случае, обязательство, касающееся спонтанности и аутентичности, сейчас оборачивается против левоальтернативных отцов, чьи сыновья и дочери в своем моральном ригоризме обвиняют их в лживости и двойной морали. Спонтанность в 70-е годы была так важна по той причине, что реальная, т. е. фальшивая, жизнь считалась не спонтанной, а лживой. Параллельно с этим проявлялась тоска по единению и теплу, выражению принадлежности, которая противопоставлялась холоду капиталистического мира. Солидарность конкретна, сказали бы тогда, она должна ощущаться на ощупь. И по сей день святой Мартин, который делит свой плащ, считается воплощением солидарности, трогающей душу, в то время как Билл Гейтс, создавший, вложив в это дело более 40 миллиардов долларов, самый большой благотворительный фонд в мире, остается под подозрением как холодный капиталист и никогда не получит шанс стать святым Биллом. Левые имеют собственные формулы своего пафоса; святой Мартин один из самых весомых среди них. У либералов нет таких пафосных формул. Это их судьба и причина их непривлекательности.
То, что капитализм и экономика – вещи жестокие и холодные, – это клише, которое, самое позднее с момента появления новеллы Вильгельма Гауффа «Холодное сердце» (1827), живет и в сегодняшней антикапиталистической риторике. Стоит бросить короткий взгляд на сказку писателя из Швабии: бедный угольщик из Шварцвальда по имени Петер Мунк мечтает о богатстве и славе. Михель-Голландец, ветреный малый, предлагает ему соблазнительный обмен. Он обещает Мунку много денег с тем условием, что он отдаст ему свое сердце и за это позволит вставить себе сердце из камня. С каменным сердцем в груди Петер перестает воспринимать человеческие порывы, прогоняет свою старую мать и в порыве гнева даже убивает свою молодую жену за то, что она накормила бедного старика. Никому не удается смягчить каменное сердце. Ни страх, ни ужас, ни сочувствие, ни горе других не проникают в такое сердце. Ведь камни мертвы и не улыбаются и не плачут. В конце концов, и разбогатевший Петер Мунк начинает чувствовать себя в своей шкуре неуютно. С помощью хитрости ему удается заполучить назад свое сердце, способное чувствовать и сочувствовать. Благодаря этому он снова возвращается в тот мир Шварцвальда, из которого он произошел, где он знает: «Все-таки лучше довольствоваться малым, чем иметь золото и богатства, но холодное сердце». В гауффовской сказке отнюдь не германистика ГДР первой увидела аллегорию зарождающегося капитализма XIX века, даже если ее действие полностью происходит еще в доиндустриальном мире угольщиков, лесорубов и плотогонов. Да и мотив каменного сердца как минимум так же стар, как библия, где у пророка Иезекили (11, 19) сказано: «Господь сказал: И дам им сердце единое, и дух новый вложу в них, и возьму из плоти их сердце каменное, и дам им сердце плотяное». Так что каменное сердце всегда было аллегорией грешного, ожесточившегося против Господа духа, даже сознательного мятежа против привилегии божьей милости, как тюбингенский философ Манфред Франк показывает в своем грандиозном анализе литературного учения о холоде. В этом противопоставлении открытого Богу, осязаемого, теплого, исполненного сочувствия сердца и самодостаточного и доверяющего лишь собственным делам, жестокого, холодного сердца может проходить и неосознанная линия соприкосновения между миром образов и романтическим антикапитализмом, который формировал меня в годы моего детства и юности, без того, чтобы я осознавал происходящее.