– Я, товарищ, стихами не занимаюсь, я из угрозыска, – сказал жертве поэзии Опалин. – Вы попозже приходите.
– А правда, что поэтам по целковому за строчку платят? – спросил гость, глядя на него с надеждой.
– Платят, – отозвался Беспалов. – Пушкину платят. Ваша фамилия Пушкин?
– Нет, – вздохнул тот, – Карпов я. Так что ж мне теперь, фамилию менять?
Беспалов увидел в завязавшейся беседе неисчерпаемый запас для будущих редакционных анекдотов и с удовольствием принялся морочить голову простаку, явившемуся в коварный мир газетной прессы, но вскоре заметил, что единственный зритель, который мог оценить происходящее, не слушает его двусмысленных острот и вообще, кажется, тяготится его присутствием. Спас положение весьма кстати появившийся Стенич, которого Опалин собирался допросить по поводу слуха о Харькове. Красноармейца не без труда удалось выпроводить из кабинета, но Беспалову тоже пришлось уйти.
– Тупица какой-то, – сказал он заведующему редакцией об Опалине.
Но Поликарп Игнатьевич был не лыком шит и тотчас же догадался, что ушлый корреспондент из зала суда напоролся на крепкий орешек. Эта мысль отчасти развеселила заведующего.
– В конце концов, он только делает свою работу… Не будем ему мешать.
Опалин допросил Стенича, пообедал в столовой и вернулся в кабинет, где вновь приступил к работе. В другой части здания Басаргин и Должанский, хохоча, слушали рассказ Беспалова о сегодняшнем поэте, который собирался сменить фамилию. Неожиданно писатель перестал смеяться.
– Знаете, друзья, а ведь это трагедия… Когда человек любит стихи и пытается сочинять, но ни черта не выходит…
– Да при чем тут стихи, – проворчал Беспалов, – денег ему хочется, а рифмовать кажется проще простого. Кровь-морковь-любовь… тьфу!
Но тут явилась машинистка Леля и, хихикнув, объявила, что Опалин добрался-таки до источника слухов о бегстве зама – им оказался не кто иной, как кассир Измайлов.
Все почему-то обрадовались. Стали наперебой вспоминать случаи, когда кассир их каким-либо образом задел или унизил, выдал кому-то деньги мелочью вместо купюр или заболел именно в день зарплаты. И многое, многое еще припомнили отсутствующему, потому что люди злопамятны, а литераторы – в особенности.
Тем временем нервничающий кассир сидел на краешке стула напротив Опалина и бубнил:
– Жена моя вернулась из Ленинграда, у нее там родня… И говорит: видела, мол, человека, похожего на вашего зама.
– Так… а жена ваша кто?
– Домохозяйка она.
– И откуда она знает, как выглядит ваш зам?
– Да встретились однажды в «Мюре и Мерилизе»… ой, ну вы поняли. В магазине. Он с дочерью был, покупал ей что-то.
– И, значит, ваша жена видела его в Ленинграде?
– Да нет же! Вы меня не дослушали… Она сказала – похожий, но не такой! Алексей Константинович был… ну… плешивый немножко и с проседью, а этот с волосами… И брюнет. Шел со спутницей, мороженое они ели… Потом мы говорили с товарищем Черняком, он заметки пишет для второй полосы… о московских делах в основном, ну и рассказы сочиняет… И я просто так, к слову пришлось, сказал, что вот, кого-то похожего на Алексея Константиновича видели, но не в Пятигорске, где он должен быть, а в другом городе… Похожего! Но я же не говорил, что это был он… А потом, когда пошли слухи, я… я уж и не знал, что мне делать…
Опалин, откинувшись на спинку стула, внимательно смотрел на кассира.
– Откуда взялось, что его видели в Харькове? В Ялте?
– Не знаю. Я даже город не упоминал…
– Где можно найти вашу жену?
– Дома. Ну это если она не в лавке какой-нибудь в очереди стоит… Сами знаете, что сейчас с продовольствием творится…
– Может быть, мне придется с ней побеседовать, – сказал Опалин.
Измайлов представил себе, какую сцену закатит ему жена, и так до предела взвинченная бытовыми проблемами, и похолодел.
– Послушайте, товарищ, она видела не его, а похожего человека… Можете кого угодно спросить – я не разношу сплетни, никогда этим не занимался! Я и подумать не мог, что мои слова так превратно истолкуют…
– Значит, сплетни не разносите, а мне пришлось опросить почти всех сотрудников, прежде чем я вышел на вас, – усмехнулся помощник агента и неприятно прищурился. – Нехорошо, товарищ, нехорошо. Ну что вам стоило прийти самому и обо всем рассказать? Думаете, я не вошел бы в ваше положение?
Кассир молчал, но в его взгляде читалось, что думал он именно так и не собирался ни в чем признаваться, пока его не приперли к стенке.
– И напоследок еще один вопрос, – добавил невыносимый Иван Григорьевич.
Мысленно Измайлов приготовился к худшему.
– У вас в редакции несколько художников. Лучший из них – кто?
– Окладский, я думаю, – неуверенно пробормотал кассир.
Он никогда не думал о художниках в плане таланта. Все окружающие для него были докучными единицами в ведомости, которые не приносили ничего, кроме неприятностей. Они неизменно являлись за деньгами именно тогда, когда их не было в кассе или ему срочно нужно было отлучиться в туалет. Они устраивали скандалы из-за грязных денег, из-за того, что купюры кончились и он мог выдавать гонорары только мелочью, из-за… Одним словом, кассир Измайлов считал себя мучеником – и сильно удивился бы, узнав, что сотрудники думают о нем совершенно иначе, если кого и считая мучениками, то исключительно себя самих.
Отпустив кассира, Опалин вызвал художника и объяснил, что от него нужно. Бородатый взъерошенный Окладский, обрадовавшись, что в кои-то веки от него не требуют рисовать карикатур на политические темы, развернулся во всю мощь своего таланта, который у него, надо сказать, присутствовал. Он нарисовал бесследно пропавшего Алексея Константиновича Колоскова в фас, профиль и три четверти, описал его костюм, толстовку, сапоги, часы и новый кожаный портфель, и не только их.
– Бородавка у него была, на руке, вот тут…
– Да, знаю, я читал приметы, – кивнул Опалин. – А еще чего-нибудь особенного не вспомните?
Пока в кабинете с надписью «завхоз» плелась сеть, в которую собирались ловить растворившегося в московском воздухе зама, в отделе машинисток Басаргин, морща лоб, диктовал Леле рассказ, который от него требовал Поликарп.
Максим Александрович начал с грозы (хотя сейчас на улице светило солнце), из которой явился человек. Он мечтал стать писателем, искал редакцию журнала, но в большом здании, в котором он оказался, все куда-то спешили, говорили о пустяках и не понимали его. Потом наступал вечер, и герой, понурившись, возвращался домой. Он не заметил, что единственную рукопись его рассказа украли в трамвае вместе с другими вещами.
В этой истории не было приключений и каких-то особенных событий, в пересказе она не поражала воображение, но Леля, печатая ее, становилась все серьезнее и каждую следующую фразу ожидала с нетерпением. Смутно она угадывала, что, хотя Басаргин наделил героя некоторыми чертами сегодняшнего гостя из угрозыска, говорил писатель о себе, о своей неустроенности, и говорил так, что читатель невольно начинал вспоминать себя, свои мечты и неудачи. Однако сам Максим Александрович, перечитав рассказ после машинки, ощутил острое недовольство.
«Черт знает что такое… Зарежет Поликарп, как пить дать зарежет… Ведь никакого оптимизма, взвейтесь-развейтесь, барабанной дроби, которая у всех этих нынешних… Пишущие дрессированные зайцы, которые ну никак не могут без барабана…»
Но грозный Поликарп прочитал рассказ, буркнул «Хорошо», вычеркнул для порядка два эпитета и велел Эрмансу поставить материал на третью полосу.
– У нас еще «Мир домашней хозяйки», – деликатно кашлянув, напомнил секретарь.
– Снимите. Все равно от Тепляковой никакого проку, на ее рубрику одни жалобы. Ладно бы рецепты какие-нибудь давала полезные, но пишет откровенную чушь о сознательных домохозяйках… И какого черта вы пропустили ее заметку «В плену примуса»? Как, объясните, можно быть в плену примуса? Не понимаю, простите, не понимаю!
Эрманс работал в прессе с самой революции, то есть уже одиннадцатый год, и потому не стал напоминать коллеге, что злосчастный примус пролез в печать с благословения самого Поликарпа, который не удосужился вычитать текст.