Не стоило дырки на носках маскировать. Мог перетоптаться в прихожей. Но я все эти щелчки, уколы, обиды глотал, как горькое лекарство, залпом. Даже водой не запивал. Ведь наградой за все неприятности мне была Стеллка. Сегодня пытаюсь разобраться, почему так страстно был в нее влюблен? Ну, во-первых, была она, или казалась, или считалась необыкновенной красавицей. И действительно – все при ней. Но ведь Ирка Шур объективно – ничуть не хуже внешне. Тот же высокий рост, такая же стройная фигурка. Те же большие глаза. И волосы густые. И черты лица правильные. И даже обе в этом ореоле музыки. К тому же Ирина во сто раз милее своей простотой, добротой. Так нет, как раз это высокомерие, недоступность, гордость что-то во мне разжигали, возбуждали. И потом, конечно, наряды, платья все эти, туфельки изящные, шубки, прически. Еще какие-то мелочи. Со всеми этими атрибутами женскими, которые для того и существуют, чтобы воображение и чувственность разжигать, я впервые столкнулся. И потом, знаете, – он слегка дотронулся до рукава моей крепжоржетовой блузки и поправился: – Знаешь, очень много значит, что женщина сама о себе думает. Если уверена, что красавица, что сокровище, если цены себе не сложит, то большинство мужчин подпадает под этот гипноз. Особенно если парень в себе не уверен. Если жизненного опыта нет. (А я про себя подумала: «Если чересчур эмоционален».)
Ох, мы наконец повернули в сторону «Больничного городка». Мне было очень интересно слушать Генриха, да ноги еле переступали. К счастью, проходили мимо кинотеатра «Металлист», а возле него приютилась парковая скамейка, никем по ночному времени не занятая. Я на нее просто рухнула.
Теперь Генрих рассказывал, как в какой-то момент его рейтинг… (нет, он произнес какое-то другое слово, «рейтинг» не употреблялся ни в сорок шестом, ни в пятьдесят девятом) скорее статус, упрочился. После того как он успешно поступил на архитектурный.
Стеллу же, наверное, раззадорила поездка в Москву, дифирамбы, которые пели Иванову студийные девушки. И еще в ней, у которой среди кавалеров водились не только школьники, но и вполне зрелые и опытные молодые люди, уже пробуждался темперамент, который приятно и безопасно сублимировался в отношениях с Генрихом.
Вот тут-то и таилась роковая ошибка. Ее допустила не только молоденькая девушка, но и ее хитро-мудрые высокомерные родители. Генрих уже перешел на второй курс НИСИ. Стелла поступила в пединститут на иняз. Не Бог весть что! Но куда? Куда? Университета в Новосибирске тогда еще не было. На консерваторию способностей не хватало. И связи не помогли. Склонности же были гуманитарные. Но можно будет поступить в аспирантуру. Или стать переводчиком…
– В это время, – рассказывал Генрих, накинув мне на плечи свою светлую хлопчатобумажную куртку и оставшись, нет, все-таки не в майке, а в какой-то рубашонке, – в это время я уже был принят в доме. Ну, не как ухажер, кавалер, поклонник, а скорее приятель. Может быть, паж, оберегающий принцессу. Или запасной игрок из второго состава. И вот как раз в роли пажа мне предложили на зимние каникулы поехать со Стеллой в пригородный дом отдыха. В лес. На лыжах покататься. Владислав Викентьевич по своим каналам достал тридцатипроцентные путевки…
И мы поехали. Все чин-чином. Она – в двухместной палате с какой-то великосветской знакомой. Я – с тремя мужиками. Но – за одним столом. И лыжи. На которых Стеллка – не очень. А я – лихо и даже с неким шиком. И с большим удовольствием. И танцы в клубе. Оказалось, что я хорошо танцую. И целоваться удобно и приятно в лесу. Очень приятно. Неожиданно ей понравилось. А ее напарница иногда отъезжала на полдня, а то и на день в город. И случилось то, что должно было случиться. Боже! Как я был счастлив! Но и смущен, испуган… Нет, прежде всего – счастлив! Теперь эта ослепительная, фантастическая девушка принадлежала мне! И, едва вернувшись в Новосибирск, я рассказал обо всем родителям. Они как раз вернулись из Маслянино, и отец получил квартиру в центре города. В коммуналке, но две комнаты. Мне казалось, что этого вполне достаточно для будущего моего семейного рая.
Мама с отцом тут же засобирались идти к Войно-Радзевичам свататься. Но я сказал, что следует подождать. Я, конечно, догадывался, что реакция родителей Стеллки будет совсем другая. Она, кстати, не спешила поговорить с матерью. И только когда поняла, что беременна, поставила Софью Модестовну и меня в известность одновременно. Вот тогда я спустил родителей, что называется, с поводка. Они этого визита до сих пор не забыли. Особенно мама.
Нет, нецензурных слов в этом доме не употребляли… Но оскорблять умели. Особенно Софья Модестовна. На людях такая комильфо, в семье она давала волю языку. А в тот день особенно. Ведь была в своем праве. Я оказался и подлец, и негодяй, и даже вырвалось, что насильник. Правда, Владислав Викентьевич, подробно вникнувший в ситуацию, эти намеки на уголовную ответственность пресек. Но зато мать и отца облили грязью с ног до головы. Они были полуграмотными плебеями, которые вырастили бесчестного, бессовестного, безответственного, растленного…
– Так ведь любовь, – лепетала мама.
Отец мой тоже пытался Софью Модестовну утихомирить:
– Давайте не будем ссориться и найдем правильный выход из положения. Ведь их теперь трое. И действительно – любовь. Генка мечтает о женитьбе…
Тут Софья Модестовна отбросила всякий пиетет:
– Женитьба?! Моя дочь – за мерзавца? За голодранца? И вы воображаете, что она собирается рожать от вашего урода? Да ни за что на свете! Ваш сынок понимал, что никаких надежд у него нет, и решил таким образом своего добиться… Нет, нет и нет! Не будет этого! Вон из моего дома!
– Вот примерно такой состоялся разговор, – Генрих перевел дыхание. – Потом мне все-таки удалось встретиться со Стеллкой. Я и умолял, и убеждал ее не делать аборта. Рисовал фантастические картины нашей будущей счастливой семейной жизни. Ответ был один: «Не хватало еще нищету плодить. Если ты дурак, то я должна о своем будущем подумать».
Скоро все это свершилось. А потом мне совсем перекрыли все входы, все двери, и ей – все выходы. Я вроде как обезумел. Никакая учеба, ничто меня не интересовало, никого я не хотел видеть. Писал сумасшедшие письма, подстерегал… Пока Софья Модестовна не пригрозила, что заявит в милицию. Я только не понял, о чем… Перестал ходить в институт, нахватал двоек и незачетов. Вызвали в деканат – не пошел. Кто-то из преподавателей меня встретил, вида моего испугался… Поговорил. Посоветовал взять академ. Я как раз в эти дни от безысходности написал Ирке в Москву. Крик души какой-то. А кому еще? С родителями о таком не говорят. Она сразу ответила. Посоветовала действительно взять академ, приехать в Москву, может быть, перевестись в МАРХИ. У нее (скорее, у ее родственников) кто-то там был знакомый. Врач, к которому я пошел за справкой, разговаривал со мной, как с тяжелобольным. Диагноз поставил «невроз», но, боюсь, про себя считал шизофреником. И уехал я в Москву. Чуть меньше, чем на год. Никто меня в МАРХИ не взял. Зато помогли устроиться в реставрационные мастерские Троице-Сергиевой лавры.
– Странная жизнь была, – рассказывал Генрих. – Оказывается, есть какие-то крючки, за которые тонущий может цепляться. Спасательные круги. В этих реставрационных мастерских все удачно для меня сплелось, сошлось. Ну, во-первых, все новое: место, люди, обстановка. Во-вторых, работа. Я, пожалуй, впервые почувствовал, как правильно выбрал… Архитектуру… Никогда не надоедало думать над решениями… Выполнять задания… Причем не только архитектурные… Чисто подсобные – раствор готовить, что-то обтесывать, прилаживать. Даже на работу каменщиков, маляров смотрел с удовольствием… И многому в эти месяцы у них научился. Когда пришлось сдавать зачеты по производственной практике, я среди ребят, стыдно хвастать, всегда на самый высокий разряд бывал аттестован. Нас в институте тогда всем строительным специальностям обучали…
– Ну и первейшее, конечно, наслаждение – все эти фрески разглядывать. Из храма в храм переходить… В каждом мне какая-то своя загадка чудилась. Будто архитектор и художник чтото мне о смысле жизни шепнуть хотят. Я там много рисовал, но получалось плохо. Видимо, чтоб разгадать чужую загадку, надо ее со своей соединить. А у меня еще никаких мыслей архитектурных, тем более догадок – не было. Так – восторженный провинциальный недоросль. Но во всяком случае – масштаб мира, его горизонт почувствовал. И свое крошечное в нем место. И горе мое уже не воспринималось как мировая трагедия. Вот только ребеночка этого моего первого все равно до слез…