Из ближней к нему груды одежды отобрал синюю выцветшую рубашку-косоворотку, грубошерстные штаны и пиджак. Прикинул на себя, наскоро переоделся и глянул в пожелтевшее усиженное мухами зеркало на переборке: перед ним — неуклюжий и, по всему видать, простоватый мужичок с добродушным осунувшимся скуластым лицом, заросшим по глаза грязно-рыжей щетиной. И ничего в нем знакомого. Разве что глаза? Только глаза. Аркадий подмигнул мужику: «Как самочувствие? Как живется-можется?» Тот — хоть бы хны ему! — подмигнул тоже: «Ничего живем. Терпим, не жалуемся». Аркадий пригладил пятерней взъерошенные волосы и беззвучно рассмеялся: «Значит, порядок!» И, вполне удовлетворенный столь чудесным превращением, растолкал богатырски храпевшего Николая.
— Чего смотришь? — спросил, направляясь к Михаилу. — Не похож?
Николай сел, хмыкнул неопределенно и через силу как-то странно улыбнулся.
— Да, я это. Можешь пощупать.
— И ты на вид, и не ты, — сказал Николай, все еще приглядываясь, — спросонок сразу не определишь. И мне переобмундироваться?
Михаил просыпаться не желал, отмахивался от Аркадия, как от назойливой мухи.
— Пустая затея, — заметил Николай, напяливая тесную для него шерстяную фуфайку, — Михаилу встряска нужна. Подъем!
Старшинский возглас штурмана сделал свое: Михаил в одно мгновение оказался на ногах. Сильный, хряский удар пришелся Николаю в солнечное сплетение. Ойкнул и, придерживая спутанными фуфайкой руками низ живота, штурман кулем осел на пол. Аркадий попятился к печке. А Михаил, выхватив пистолет, прыгнул к порогу.
— Руки!
Аркадий машинально вскинул руки. Тут Николай, нащупав головой отверстие воротника, вынырнул наружу, косматый и рассерженный. Михаил вытянул шею, удивленный. Шагнул к Николаю. Остановился в нерешительности. Растерянно глянул на разложенную повсюду одежду, на Аркадия, распятого на фоне печной стены, и, поддавшись внезапной дрожи, сбивчиво залепетал:
— Так я… я… я хотел. Стрелять я хотел! — выкрикнул. — А вы, вы-ы… Эх! — И сел, и заперебирал трясущимися руками одежонку, сложенную рядом.
— Силен, — буркнул Николай. — С такими кулаками тебе, Миша, на ринг или в кузницу.
— Дела, — сказал Аркадий, стягивая унты. Густой шелковистый собачий мех ласкал ладони, искрился в свете лучины. И столько было в нем скрытого тепла, что Аркадий вздохнул, подумав о холодных сапогах.
Много ли надо для счастья? Какое оно, это счастье, на цвет, на вкус, на вид, на восприятие сердцем?
Для них счастье имело цвет бледно-желтый, цвет несмелого огонька над плошкой в углу, вкус топленого молока и ржаного хлеба, вид морщинистой заботливой женщины. Но со всем этим приходилось расставаться.
Они облачились в стеганые ватники, приладили заплечные мешки.
— Трогаемся, — Аркадий нахлобучил облезлый кроличий малахай. — Не обессудьте.
— Мы придем, придем, мамо, — сказал Михаил.
Она проводила их до ворот и, придерживая вздрагивающую под наскоками ветра калитку, долго смотрела во след.
Деревня спала. Сонные избы вдоль дороги, накрепко смежив веки-ставни, дремали среди сугробов, на волнистой белизне которых поплавками рыбацких сетей чернели верхушки утонувших в снегу палисадов. Раннее утро без солнца окрасило все окрест в светлые сиреневые тона: и снег, и лес за околицей, и серые избы, и облака. Даже ветер струил сиреневую пыль.
У богатого дома с парадным крыльцом в четыре ступени и резными перильцами Аркадий остановился.
— Нас трое, — сказал, — полицейских тоже трое. У них автоматы, у нас пистолеты. Мы должны это сделать. — И первым поднялся на крыльцо.
Дубовая перекрещенная полосами листового железа толстая дверь колоколом отозвалась на удары. Рожденный ею звук упруго отбросило низкое небо, и он разнесся по деревне. С гумен на придорожные плетни высыпали воробьи. Где-то на задах взбрехнула собака, лениво взбрехнула, нехотя и умолкла.
Но дом не отзывался. Дом затаился мертво. Аркадий обеспокоился: вот-вот деревня проснется, появятся люди.
В глубине дома наконец ржаво скрежетнули петли дверей. Осторожные шаги в сенях покрыл грохот опрокинутого ведра, и после недолгого молчания, нарушаемого прерывистым дыханием с той и с другой стороны, хриплый голос за дверью спросил, будто угрожал:
— Чего надо?
Еще вчера вечером, когда хозяйка рассказывала Аркадию о старшем полицейском все, чему была сама свидетельницей и что донесла до нее мирская молва, Аркадий дал себе слово, несмотря на опасность, которой должен был подвергнуть себя и товарищей, наказать предателя. Слушая немудреный рассказ о «злодействах и бесстыжести Евсейки, выпущенца из брестской тюрьмы», о том, как «снасильничал песиголовец на хуторе под Стругами заарестованных им солдаток и порешил их в зыбуне», как по своей воле «тиранил и выдавал красноармейцев, палил заимки» и потом «каялся перед миром и поносил немцев», Аркадий раскусил и трусливую натуру Пинчука. Такой не сразу поверит простому человеку. И Аркадий решил схитрить, решил разыграть перед ним выпущенного из тюрьмы забулдыгу, каких, судя по всему, в жизни Пинчука встречалось много. Вряд ли он мог запомнить их всех. Теперь Аркадию надо было войти в новую роль.
— Впускай, Евсей! — сказал он, безбоязненно назвав неизвестного по имени: за дверями, по расчетам Аркадия, должен был находиться Пинчук — трус не доверяет никому.
— Знаешь меня? А ну, ну? Где виделись?
— Не ты ли в Бресте бедовал? Да, открывай, что ли!
— Постой, постой…
Забрякала звеньями железная цепь запора, взвизгнула тоненько щеколда. Дверь приоткрылась. В щели метнулся глаз, и дверь захлопнулась.
— Не один ты вроде?
— Корешки со мной. Пуганый ты, как вижу. Что так?
— Не-е… — Пинчук успокоился, заметив, что у посетителей нет оружия. — Вторгайтесь, вторгайтесь, — и, взяв Аркадия под локоть, повел через сени. — Митрошкин! — крикнул зло. — Зажги свет! Обленились, сволочи! Все бы им пить, жрать…
В темноте, пропахшей самогоном и квашеной капустой, взбрякнул полупустой спичечный коробок, щелкнула спичечная головка, отбросив к порогу огненную каплю, и вспыхнула, осветив крупные костлявые пальцы с выпуклыми грязными ногтями. Осветилась и часть лица Митрошкина — скошенный подбородок, нижняя губа, тонкое основание выпуклого носа. Огонь петушиным гребнем затрепыхался на фитиле трехлинейной лампы. Захватанное потными пальцами стекло с наискось отбитым верхом рассеяло по сторонам жидкий свет. Пинчук засуетился, стал придвигать к столу табуретки. Он часто покрикивал на Митрошкина. Аркадий осматривал помещение.
Квадратная комната была захламлена донельзя: потолок в разводах, пол заслежен. Штукатурка на стенах местами выкрошилась, обнажив клетчатый переплет дранки. Кое-где даже проглядывали бревна с пучками мха.
Стол, к которому приглашал Пинчук, был завален хлебными корками, обрезками сала, огрызками огурцов. Пустые бутылки тускло поблескивали по углам, теснились на утыканном окурками подоконнике, позвякивали под столом, где невозможно было уместить ноги.
На лавке, занимающей широкий простенок между окнами, по-сиротски пристроив кудлатую голову на свернутое жгутом засаленное полотенце и подобрав к подбородку острые коленки, пьяно причмокивал мясистыми губами пожилой мужик. Одетый на нем немецкого покроя поношенный солдатский френч с нарукавным знаком полиции был грязен и залит щами. На позеленевшей медной цепочке от карманных часов, фасонисто пропущенной через верхнюю петлю, застряли крошки капусты. Испитое лицо «щеголя» украшал громоздкий, как рекламная вывеска, кривой’ нос, простроченный красно-синими прожилками. Редкие сивые бровки торчали двумя случайно прилепившимися репьями.
Пинчук убрал со стола пустые бутылки, смахнул рукавом объедки, успокоился и, разглядывая Аркадия, кивнул Митрошкину, притулившемуся к печке:
— Пошарь-ка в сенцах. Закуси волоки поболе и с верхней соответственно. Отогреть людей надо.
На столе появилась миска смерзшейся в прозрачные комочки квашеной капусты, с полдюжины соленых огурцов, шматок сала и непочатая коврига ситного хлеба. Отпотевшие в тепле бутылки самогона источали аромат ячменного солода.