Вот какая была история. Рана потом зажила. Но этот случай стал, можно сказать, экстренный. Снова я себя так неаккуратно не ел. Иной раз только кулак в рот засунешь и сусешь для воспоминания. Но больше я теперь к телу своему отношусь умственно, с рассуждением... Пугает оно меня. Иной раз вот ляжу, ляжу в сухой ванне - час, другой - все в тело свое пристально, как етот, инквизитор, всматриваюсь... Мозга почти не работает, только удивление так шевелится, постепенно, часами: ух - думаю - тело какое белое, а закорючками, загадочное, ух и чудеса, чертова мать, и почему нога впрямь растет, а не вкось... Ишь... С одной стороны вижу ево - тело - как предмет, как тумбочку какую чужую... с другой стороны ево чувствую изнутри... Ишь... Так гул-то во мне нарастает и нарастает, я глаза на тело свое пялю, пялю, да вдруг как заору. Выскочу из ванной, дверь настежь и бегом по коридору. Это я от тела своего убежать хочу... Бегу стремглав... А сам думаю: ха-ха, тело-то свое ты, Кирпичиков, в ванне оставил... Ха-ха... Скорей, скорей... Беги от него... Надоело ведь... Ошалел от него, проклятого.
Соседи во время этих историй на крючки запираются. А я свет погашу и в шкаф плотный такой, с дверцой, забьюсь: от собственного тела прячусь. Как бы еще не кинулось, не придушило меня, ненормальное... Я из шкафа тогда, граждане, по два дня не выхожу. Даже молитвами меня оттуда не выманешь.
И то, правда, было со мной одно происшествие, не пойму, то ли во сне, то ли наяву. За мной собственное тело, голое, с топором по улице гналось. Я бегу - а оно за мной. "Караул - кричу, - куда милиция смотрит!"
Так вот, бежим мы, бежим - я с криком, а тело молча, за мной, мимо старушек сиворылых и всяких оглоушивающих вывесок. Народ на нас - ноль внимания, только одно дитя рот разинуло. Я вижу - спасу нет; юрк в подворотню и в - помойный бак. Сознание у меня совсем неприятное сделалось. Жду. Вдруг стук о крышку помойную. Обмер я. Потомыч крышка приоткрывается и вижу я - харю тела моего, на меня смотрящую... Ну я туда, сюда... Съеживаюсь... И вдруг - чмок! поцеловал тело мое в губки. И знаете, разом сняло! Тела уже не было, тело стало при мне, спокойное, как у всех. Я из бака осторожненько так вылез, огляделся на Божий свет и покачал головой: "И какую же только хреновину Создатель на этом свете не выкинет... Ишь, проказник". И удавил маленького, тщедушного котенка... Ну а вообще-то я веселай... Не всегда, не всегда Ваня Пантелеич так кондов. Я ведь побаловаться люблю. Но только не в сухой ванне. Я уже говорил, что вода как Божьи слезы. Когда я гнусность свою - телеса - окунаю в эдакое теплое пространство, то я совсем сам не свой делаюсь. Точно меня Душа расслюнявила. И весь я от мира - водицей этой - огороженный. Мыслишек никаких, но зато слух - на радость и на полоумие обращен. Оплескав слезками мира сего тело свое драгоценное, наглядевшись, нанежив клетку каженную, я ручищу протяну и с табуретки гитару - хвать!
И улыбка-то на мне тогда Божья, как все равно у князя Мышкина. Прям до ушей. Но громкая. Треть тела моего с головой - вне воды, в руках мускулистых - гитара... И как зальюсь, как зальюсь, бывалочи, песнею... "Не брани меня, родная, что я так его люблю" или "Не могу я тебе в день рождения..."
Так что гул по всей квартире стоит. Милицию вызывали, но я от всех диаволов водицей этой завсегда огороженный.
Но хватит, хватит об этом, братцы. Я ведь идти к концу хочу.
А недавно я на все плюнул.
Посоветавшись - смеха ради - со старым корытом, висящим у нас в ванне, я насчет тела своего точку поставил. Нет у меня тела - и все. А что же я тогда мыть буду?
И решил я тогда, Ваня Кирпичиков, мыть вместо себя вешалку. Куклу на нее драную, без личика, для видмости одел - и все.
Сам на тумбочке голый сижу, в темноте, иной раз песенку заунывную завою - но вешалку полоскать полощу, водицей горячей брызну, И словно я теперь становлюсь загробной. Нет у меня тела - и все. Вместо тела - вешалка, которая там, не у меня, а в ванной. А я сам по себе, холеный такой и высокоумный. Соседи ничего не понимают, а я все отдаляюсь и отдаляюсь.
И чудно - как тело свое я таким путем от себя отдалил, грусть у меня сразу пропала. И тело мое стало спокойней: с топором за мной уже не гоняется. Знает - я ему честь отдаю, в ванне мою. В шкаф я больше не прячусь, знаю, знаю покой для меня наступает на свете. А то раньше: лишь в комнату свою зайду, то под стол загляну, то под кровать - не прячется ли где с ножом мое тело?! Все ведь от него можно ожидать, одичавшего.
Но теперь спокойней, спокойней. А когда во вне спокойно, никто тебя не тревожит, съесть не хочет - я теперь никогда не порываюсь, читатель, себя съесть; пропало все, не пустоту же есть - когда во вне спокойно, то и в душе весело-весело и все на дыбы становится.
А вчерась я с телом своим навсегда расстался: помыл вешалку как следоваить, поцеловал словно мать родную, простился - и все разом сжег. В ванне. В сухой. Огонь так и полыхал из окон. Прямо на улицу... Пожаром.
...О, Господи, какое во мне спокойствие. Таперича Ване Пантелеичу большие дела предстоять.
Великий человек
Городишко Мучево, что под Москвой, неуютен, грязен и до смешного криклив и весел. Правда, веселы там больше вороны и галки, которые, как черные, забрызганные мальчишки с крыльями, носятся по небу, как по двору.
Новые дома выглядят здесь абстрактно и гноятся людьми. Людишки в них с разинутым ртом, ошалелые, шумные от новизны пахнущих краской квартир и от тесноты.
Старые дома, сбившиеся кучкой, поласковей, позагадочней и пахнут вековым деревом; народ в них - темный, осторожливый, с ножом по карманам; ходит поодиночке, на цыпочках и матерится с оглядкой.
В этаком-то домишке, в отдельной комнате, в стороне от родителей, жил парень лет 19, Петя Гнойников, шахматист. Личико он имел аккуратное, в смысле скрывания своих дум, точно надвинутое на большие, но запрятанные где-то в глубине жадно-самодовольные глазки. Тело у него было в меру полное, а голос нервный, поросячий, как будто его всегда резали.
Больше всего на свете Петя Гнойников любил свои мягкие, белые руки и игру в шахматы. Руками он брался за горячий стакан с крепким чаем и передвигал шахматные фигурки.