А река зовет, бежит куда-то, плывут сибирские девчата навстречу утренней заре, приезжай ко мне на БАМ…
3
Она не узнала родной вокзал, засомневалась, замешкалась в тамбуре, и только после тычка в спину от нервной землячки, сообразила, что к старому зданию успели пристроить коробку из стекла и бетона. Остальное, как в прежние годы: и продуктовая лавка на перроне, и пакгауз, и туалет – все деревянное, все та же бугристая и растресканная коричневая краска. И ранетки на привокзальной площади остались все такими же низкорослыми и разлапистыми. Все те же улочки одноэтажных домишек и водонапорная башня из красного кирпича. Разве что такси возле автостанции появилось, но, может, оно и раньше было, только не про нее.
Женщина с ребенком на руках обогнала Настю и подбежала к такси. За ней тащились мужчина, обвешанный сумками, и мальчик с пучком бамбуковых удилищ. Наверное, отпускники. Спешат показать внучат деду с бабкой. И не стесняются, что глаз у старшего внучонка залеплен пластырем. Разве такие дети были бы у Насти? Но их пока нет, никаких. Да и есть ли кому показывать? Как там еще примут?
Когда, девчонкой, жаловалась Анатолию, что сестрин муж домогается ее, она сочиняла. Разве что подглядывал за ней. Но надо же было как-то разжалобить. Другое дело, что в крестовом доме не больно горевали о беглянке. И ждут ли теперь?
Крестовый дом оказался не таким большим и красивым, как ей вспоминалось в Москве. Но все-таки дом. И не хуже соседских. Дом, в котором выросла. «Родительский дом, пускай много лет горит твоих окон…» – вспомнился далеко не мужественный голос певца. И робость подступила, или неуверенность? Или даже стыд?
А на окнах занавески. И ничего сквозь них не видно.
Настя еще топталась возле калитки палисадника, когда из родительского дома вышел незнакомый мужчина. С вороватой торопливостью он прошмыгнул мимо Насти, мягко перепрыгнул через заросшую травой канаву и только с дороги, с нейтральной территории, оглянулся, уже оценивающе.
Но что мог делать этот хлюст в ее доме? От кого он возвращается?
Для сестры вроде моложав, и свой мужичонка, плох или хорош, а все равно не позволит. Неужели от племянницы? Так не при матери же?
Племянница чего доброго и не узнает.
И тогда она спросила:
– Людмила дома?
– Дома. А у вас к ней дела?
– А у вас?
И смутился кобелек, завилял, озабоченность на лице появилась.
А Настя уже распахнула калитку. Не до него. Теперь не терпелось увидеть сестру, о которой в Москве вспоминалось гораздо реже, чем о крестовом доме, – родовой замок, по ее выступлениям, принадлежал только ей, Насте.
Сестра сидела на кухне и пила чай, нечесаная, в самошитой ночной рубахе серо-голубого цвета. Чай был налит в большую красную чашку, которую Настя сразу вспомнила, сестра всегда ворчала, если кто-то брал ее. Уцелела чашечка, только ручка откололась. Может, и рубаха на Людмиле с тех же доисторических времен. А вот сама – встреться на улице и не узнала бы, прошла бы мимо и не оглянулась. Все-таки не из ее постели выбрался этот любознательный в галстуке.
– Надька, что ли? – неуверенно протянула Людмила, а потом уже во весь голос: – Сеструха, ядрена вошь! Родная сеструха прикатила!
Сколько радости в голосе. И руки распахнула, приглашая младшенькую к себе на грудь.
Настя легко подалась вперед, прижалась к ней, что-то бормоча, ткнулась губами в мягкую, соленую от пота щеку.
А за спиной уже стукнула дверь – кто-то спешил на радостный крик.
– Любаха, смотри, какая мадама к нам заявилась. Самая настоящая мадама.
Племянницу звали Верой, значит, у сестры еще кто-то живет. Настя оглянулась и увидела миленькую на мордашку, но коротконогую, как тумбочка, девицу.
– Нет, Любах, ты только посмотри, какая мадама. Сеструха моя, что характерно.
Девица выглядела лет на двадцать, даже постарше, но очень походила на Людмилу, и Настя засомневалась, не забыла ли имя племянницы.
– Да посмотри ты!
Но Любаха и без подсказок прилипла взглядом к столичной даме так, что в пору было одернуть – чего, мол, уставилась.
– Сеструха моя, – повторяла Людмила не без гордости, даже с превосходством каким-то, и тут же напомнила: – Ты на автобус не опоздаешь?
«Все-таки не дочь, с дочерью бы так не разговаривала», – решила Настя. А потом и сестра подтвердила, что Любаха всего-навсего квартирантка.
Она и выпроводила ее до того, как Настя стала доставать из сумки столичные подарки.
4
– Ну, как ты там?
– Да, нормально. Жить можно. А как вы тут?
– Живем понемножку.
Одна вздохнет, потом – другая.
Насте все-таки полегче: что ни скажи – проверять некому, если сама не запутается, а чтобы не путаться и не плутать, надо держаться поближе к своей тропе: работает страховым агентом, муж – большой начальник, уехал на полгода за границу, жила как за каменной стеной, одна беда – с прежней семьей развестись не может, боится неприятностей в главке.
– Так живет-то с кем?
– Со мной, с кем же ему жить. Просто не расписаны. Развод затевать – себе дороже. После развода не только за границу, с работы полететь можно. А мне штамп необязателен, главное, что любит.
Настя вытягивает руку с обручальным кольцом. Рука гладкая, кольцо широкое. Вроде бы и убедительно, однако в губах у сестры какое-то недоверие, хотя и поддакивает. Но зависти не видно, потому что не находит чему завидовать. Если бы привезла своего, за которым как за каменной стеной, да еще бы и паспорт с печатью показала, – тогда другое дело, а так, язык без костей, а уши с перепонками. Сама она своего законного скоро четыре года исполнится, как выставила, совсем запился, стоило бы посадить, да пожалела, дочку не захотела позорить. Верочку – год уже, как в город проводила, на бухгалтера выучила. Серьезная девка, в общежитии жить не захотела, комнату снимает, сорок рублей в месяц платит. Потому и самой приходится квартирантов держать, хоть и хлопотно, да без приварка не вытянуть. Зарплата в столовой маленькая. Перебивается с латаного на перелицованное.
– А у калитки встретила? В галстучке выходил… тоже постоялец?
– Любахин ухажер. Командировочный с гидролизного. Я не встреваю. Пусть уж лучше здесь, чем под кустами. Солидный мужчина, не чета нашим.
Вздыхает Людмила и Настя – за компанию.
– Может, к маманьке на могилку съездим?
Людмила, не сказать, что с большим желанием, но соглашается.
Закручивают пробку на коньяке, привезенном из Москвы, благо, что бутылка с резьбой, и недолго собираясь – в путь. По дороге заворачивают в столовую – сестренкой похвастаться и выпросить отгул.
Могилу находят не сразу. Сиротская могилка, без цветочка, без деревца, с гнилым штакетником оградки. Людмила садится на траву, глаза ее влажнеют, голос дрожит.
– Что молчишь-то? Выговори мне: такая-рассякая оградку поставить не может, у других вон серебрянкой покрашены, а там вон, смотри, даже плита мраморная стоит.
– С чего я тебе буду выговаривать?
– А ты найди с чего. Найдешь, если захочешь. Только не забудь спросить, как я все это без мужика смогу сделать, на какие шиши-барыши.
– Перестань, что я, не понимаю что ли, вчера на свет родилась?
Настя присаживается рядом с сестрой, достает из сумки бутылку, яблоки.
– Давай, помянем маманьку.
Людмила пробует яблоко.
– Сладкое. Почем брала?
– Не помню.
– Значит, хорошо живешь, раз не помнишь.
И всхлипывать перестала и в голосе какое-то сомнение, если не подозрительность. Шумно понюхала стакан.
– За маманьку, – у Насти подступили слезы.
– Помянем великомученицу, – Людмила легко проглатывает коньяк и с жадностью вгрызается в яблоко. – Нет, ты скажи, почему у нас доля такая?
– Какая?
– Ломаная. С батькой моим она двух лет не прожила. Я на четвереньках ползала, когда его на войну забрали. В двадцать пять лет овдовела. А уж от какого красавца тебя принесла одному Богу известно. Ей тогда под сорок подкатывало. И оставила. К доктору идти постыдилась.