Пока тетка считала талеры, Фелисита достала стоявшую в самом темном уголке коробочку и с любопытством открыла ее. В ней лежал массивный и громадный по размерам золотой браслет, на котором не было ни одного драгоценного камня. На середине браслета был выгравирован венок из роз и тонких веточек, обрамлявший следующие стихи:
Swa zwei liep ein ander meinent
herzerlichen âne wanc,
Und sich beidin sô vereinent.
Молодая девушка поворачивала браслет и искала продолжения. Хотя она и не знала старонемецкого языка, все же легко перевела последнюю строчку: «Если вы навеки соединились».
– Тетя, ты дальше не знаешь? – спросила она.
Старая дева подняла голову.
– О, дитя, зачем ты взяла это! – вскрикнула она, и в голосе ее послышались и неудовольствие, и испуг, и печаль. Она быстро схватила браслет, дрожащей рукой положила его в коробку и закрыла крышку. Румянец, появившийся на одной щеке, и нахмуренные брови придавали ее взгляду какую-то мрачную грусть. Казалось, она забыла даже о присутствии девушки, так как, с лихорадочной поспешностью спрятав коробочку в угол, схватила стоявшую рядом коробку, оклеенную серой бумагой, и стала нежно гладить ее. Черты лица ее смягчились, она вздохнула и пробормотала, прижимая коробку к своей впалой груди:
– Она должна умереть раньше меня… и все-таки мне тяжело это сделать!
Фелисита испуганно обняла слабую старушку. В первый раз за время их девятилетнего знакомства тетя потеряла самообладание. Несмотря на свою хрупкую и слабую внешность, она при любых обстоятельствах проявляла удивительно твердый дух, несокрушимое душевное спокойствие, и ничто не могло вывести ее из равновесия. Она всем сердцем привязалась к Фелисите, передала ей все свои знания и заложила в молодую душу все сокровища своих здравых взглядов на жизнь, но ее прошлое оставалось все таким же таинственным, как и девять лет назад. А теперь Фелисита так неосторожно коснулась этой тайны.
– Ах, тетя, прости меня! – умоляюще воскликнула она. Как по-детски трогательно могла просить эта девушка, которую госпожа Гельвиг назвала упрямицей и чурбаном!
Старая дева провела рукой по глазам.
– Успокойся, дитя, ты не виновата ни в чем, а я просто болтаю вздор! – сказала она слабым голосом. – Да, я стала стара и слаба! Прежде я стискивала зубы, и язык лежал за ними спокойно, а теперь это не удается уже – пора умирать.
Она все еще держала маленькую узкую коробку в руках, колеблясь и будто собираясь с силами, чтобы исполнить тотчас же произнесенный приговор. Но через несколько мгновений она быстро положила коробку на прежнее место и заперла шкаф. После этого к ней как будто вернулось и внешнее спокойствие. Она подошла к круглому столу, на который положила деньги.
– Деньги мы завернем в бумажку, – сказала она Фелисите, и в ее голосе слышались еще следы недавней внутренней бури, – и положим в розовый чепчик. Таким образом, в нем побывает уже немножко счастья раньше, чем в него попадет маленькая головка. И скажи Генриху, чтобы он ровно в 9 часов был сегодня на своем посту – смотри, не забудь!
У старой девы были свои особенности. Ее дела не любили дневного света, они оживали только ночью и стучались в хижины бедняков, когда улицы были пусты, а веки людей смыкались… Генрих был уже долгие годы ее правой рукой, о действиях которой левая ничего не должна была знать; он хитро и невидимо доставлял исходившую от старой девы помощь в жилища бедных, так что многие в городе ели, сами того не зная, хлеб старой девы, но верили ужаснейшим рассказам о ней и готовы были в случае надобности поклясться в их достоверности.
В то время как тетя Кордула аккуратно заворачивала деньги, Фелисита отворила стеклянную дверь на галерею. Был конец мая. На перилах галереи цвели гиацинты, ландыши и тюльпаны, а по обеим сторонам стеклянной двери стояли в кадках большие кусты сирени и калины.
Фелисита вынесла на галерею маленький круглый столик, поставила рядом с ним удобное кресло старой девы, приготовила кофе и снова принялась за шитье, а старушка задумчиво смотрела в залитую солнцем даль, сидя в своем кресле.
– Тетя, – сказала после маленькой паузы молодая девушка, подчеркивая каждое слово, – он приезжает завтра.
– Да, дитя, я читала об этом в газете, там есть заметка из Бонна: «Профессор Гельвиг уезжает на два месяца отдыхать в Тюринген». Он стал знаменитостью, Фея.
– Слава досталась ему легко. Он не знает мук, которые причиняет сострадание. Он одинаково спокойно совершает операции с телом и душой человека.
Старая дева с удивлением посмотрела на Фелиситу: этот тон был нов для нее.
– Остерегайся несправедливости, дитя! – сказала она кротко.
Фелисита быстро подняла свои карие глаза, казавшиеся в эту минуту почти черными, и возразила:
– Он сильно виноват предо мной, и я знаю, что никогда бы не пожалела его, если бы с ним случилось какое-нибудь несчастье, а если бы могла содействовать его счастью, то не шевельнула бы и пальцем…
– Фея!
– Я постоянно приходила к тебе со спокойным лицом, не желая отравлять те немногие часы, которые мы могли проводить вместе. Ты часто была уверена в спокойствии моей души, тогда как в ней кипела буря… Если тебя унижают ежедневно, ежечасно, если ты слышишь, как поносят твоих родителей, как называют их проклятыми Богом, если ты чувствуешь стремление к высшему и сознаешь, что заключена среди необразованных людей, потому что ты бедна и не имеешь права на образование, если видишь, как твои мучители носят ореол благочестия и безнаказанно нравственно уничтожают тебя во имя Господне – и переносишь все это спокойно, без возмущения, и даже прощаешь, – то это не ангельское терпение, а трусливое, рабское подчинение слабой души, заслуживающей всяческого порицания!
Фелисита говорила твердо, низким звучным голосом.
– Мысль, что мне придется снова видеть каменное лицо Иоганна, невыразимо волнует меня, – продолжала Фелисита. – Бессердечным и бездушным голосом он будет повторять все то, что писал обо мне в продолжение девяти лет. Он привязал меня к этому ужасному дому и тем обратил для меня последнюю волю дяди в проклятие… Я не должна была иметь ни способностей, ни мягкого сердца, ни чувства чести – все это неуместно у дочери фокусника. Свое низкое происхождение я могла бы искупить только в том случае, если бы стала так называемой служанкой Господней, одним из несчастных существ с самым узким кругозором.
– Ну, этого мы избежали, дитя, – сказала, улыбаясь, тетя Кордула. – Во всяком случае, с его приездом для тебя наступит перемена.
– Несомненно, но лишь после борьбы. Госпожа Гельвиг сегодня утешила меня, сказав, что все кончится.
– Тогда мне не нужно будет повторять тебе, что ты должна терпеть до конца, чтобы почтить последнюю волю того, кто взял тебя в свой дом и любил тебя как своего ребенка… Затем ты будешь совершенно свободна и станешь открыто ухаживать за своей старой теткой. Нам не придется больше бояться разлуки, потому что они отрекутся от своих прав на тебя.
Глаза Фелиситы заблестели, она быстро схватила маленькую руку старой девы и прижала ее к губам.
– Не думай обо мне хуже, тетя, с тех пор как ты глубже заглянула в мою душу, – просила она мягким голосом. – Я высокого мнения о людях и люблю их, а если я так энергично боролась с нравственной смертью, то меня отчасти побуждало желание не оказаться среди людей простым вьючным животным. Но я не способна любить своих врагов и благословлять проклинающих меня. Я не могу изменить этого, тетя, да и не хочу, так как тут кротость граничит с бесхарактерностью.
Тетя Кордула молчала, и взгляд ее был устремлен на пол. Может быть, и в ее жизни была минута, когда она не могла простить? Она умышленно не продолжала разговора, а взяла иголку, и работа закипела, так что к наступлению сумерек был готов порядочный узел.
Когда Фелисита покинула квартиру старой девы, в переднем доме уже царило оживление. Она услышала смех и болтовню дочери советницы, маленькой Анны, а в холле раздавались сильные удары молотка. На лестнице стоял Генрих и прикреплял над дверью гирлянды. Увидев Фелиситу, он сделал смешную гримасу и несколько раз так сильно стукнул по несчастным гвоздям, как будто хотел их раздробить.