Вторая ночь в больнице для Сергея Николаевича выдалась намного спокойнее: даже механизатор Иван храпел с какой-то оглядкой, Ромка вообще мертво уткнулся в подушку; сам же он, ожидая сна, пытался представить, как это будет с ним происходить.
Началось все с внутривенного укола. "Что это?" - спросил Сергей Николаевич медсестру. "Это вас успокоит", - пояснила она. Потом зазвучала увертюра к "Князю Игорю". Сергея Николаевича везли в кресле на колесиках, при повороте к лифту колесики застряли в комковатом линолеуме. Когда спустились в операционную, пришла предвестница грядущих событий, нисходящая мелодия обряда целования перед дуэтом Игоря и Ярославны. И распахнулись белые двери, и открылся белый, холодный простор, и тишина объяла все его тело, и пришла дрожь, потому что голый лежал он на столе. И смотрели на него без интереса люди в белом, и медсестры взяли его за ноги, и туман прилипал к его глазам, а в голове был жар, когда он сказал: "Больно! Я же чувствую все". "Тогда еще укол", - говорили одни глаза другим, все остальное было шепотом, бесконечным ожиданием.
В отсутствие хорошего специалиста его хороший ученик, а еще и хороший знакомый, показывал своему хорошему ученику, как ушивать грыжу. Сергею Николаевичу вдруг показалось, что его начнут передавать по эстафете. Медсестры и врачи поднимут на руки, передадут другим, тем, кто стоит и ждет его за дверью, а те - следующим, на лестнице, спустят так с этажа на этаж, и поплывет он; вынесут на улицу, голого, беззащитного, и уже будут передавать прохожим, а те - новым зевакам, остановится движение, когда руки протянутся через дорогу - куда? зачем? - никто не знает; так надо, так сказали. Оставалось только терпеть и надеяться, что в нем перестанут ковыряться, зашьют разрез, холод скоро закончится, и придет нормальное человеческое тепло.
Вышло сверх ожидания - пришел жар. Когда его ввезли на каталке в палату, по вытянувшимся лицам Бориса, Николая и Ромки он понял, что выглядит худо. Я очень бледный, решил он. Ему объяснили, что он будет лежать, ходить пока что не сможет, а мочиться лучше всего, временно, осторожно поворачиваясь на бок, ну вот хотя бы в маленькие пустые упаковки от соков, которые принесла ему жена. Сказать легко - сделать сложнее. Что мы имеем? У Бориса - желчный пузырь. У Николая - язва. У Ромки - шесть ножевых ранений; он разматывал окровавленные бинты, всем показывал. У механизатора Ивана по-прежнему ничего. Но как это "ходить"? Что это такое? Странно даже представить. "Хочешь ли пленницу с моря дальнего?" Его самоирония иной раз достигала предела. Какая-нибудь сторонняя, придуманная ситуация его могла взволновать больше, чем то, что реально происходит с ним. Можно было уже поверить и в то, что собственные страдания - ноль, пустота, ведь они никому не нужны; страдания же искусственные, артистические, например, на сцене, являются достоянием общественности, предметом для разговоров, оценок. Он решил вдруг, что это испытание и для чего-то оно ему нужно. Поверил, что в нем скрывалась необходимость не потерять себя, еще не зная, что отныне будет обречен на новое содержание жизни. "Ночь, спускайся скорей, тьмой окутай меня". Музыка оставляла его человеком. Он вспомнил, как дома сбривал волосы с лобка, готовился. Бережно проводил станком, боясь пораниться. Результат выглядел унизительным. Большего обнажения сложно было придумать. Жене довелось заметить, она сказала: "Смотришься ты чудесно - как гомосексуалист". Он не стал ничего говорить в ответ, не спросил - почему? Как детей уговаривают: пис-пис-пис... Из пакетика переливаем в банку. Сколько там еще? Да ладно, отстаньте. Мне нужен покой. "Эй, как там тебя, Сергей, к тебе пришли". Он открыл глаза и сказал потолку: "У меня все нормально".
На самом деле не очень. У него высокая температура, он бредит. Ему щупают лоб. Жена выносит из-под кровати наполненную банку. В углу сидит Борис - в полосатой пижаме, похожий на обтянутый арбуз, кислый весь какой-то, опухшее лицо, узкие глаза; скучно и тихо поругивается с навестившей его женой. "Так дело не пойдет - будем ставить катетер", говорит Владимир Иванович. Дочь многого не понимает, но переживает очень сильно, в такт маме, ориентируясь по ее голосу.
И потянулись дни, и пошли катетеры - первый, второй, третий... Все временные, приделанные пластырем к телу. И с тем же неутешительным результатом. И не держатся они, отторгаются и отлипают. Они думают, что в этот канал можно загонять все что угодно, думает уже не Сергей Николаевич, а тот, о ком он думает. Сколько может вынести человек?
Снова приходил Владимир Иванович - как положено, в белом халате, плотный, невысокий, довольный собой и профессией. При взгляде на такого человека почему-то возникала убежденность, что ему всегда было хорошо, и что никогда, ни при каких обстоятельствах плохо ему не будет, и из себя он никогда не выйдет; будет все так же обманчиво внимателен, покорно (впрочем, в меру) рассудителен - для общего спокойствия, для положительной картины, а волноваться вообще не стоит, пустое это и вредное дело. И становилось вдруг понятно, что и дальше, вне стен больницы, даже у себя дома, он был так же снисходительно отстранен от окружающих его лиц и предметов, и это было самым правильным и верным, даже не стилем поведения, а образом жизни, - чтобы не цепляли, не доставали, не лезли в душу, потому как - что он может сделать? Он просто-напросто выполняет свою работу, а работа эта накладывает отпечаток на все отношения, незримо она всегда присутствует при нем, и уж он-то никого и никогда донимать и ложных надежд возбуждать не будет. А болезнь - болезнь вылечить насовсем нельзя, надо просто научиться с ней жить - и все.
Так и сказал. Глаза у жены увлажнились: "Вы же понимаете, мне надо, чтобы у него все работало!" - "И будет работать, обязательно, - успокаивал ее Владимир Иванович. - Это вопрос психологии". И потом уже обращался к Сергею Николаевичу: "Я читаю вас иногда в газете. Вот выйдете и порадуете нас новыми статьями".
И вставали стены древнего Путивля, и опускался мрак на землю, и солнечное затмение было недобрым предзнаменованием. И хор поселянок звучал протяжным плачем. И спрашивал Сергей Николаевич у жены: "Как Ерошка-то остался жив?"
И приходил уролог для консультации, и говорил, что надо было сразу ставить постоянный катетер, а не мучиться понапрасну. И закрывались глаза в надежде забыться, и у жены Сергея Николаевича открывалось дыхание для следующего испытания. Прокалывать брюшину? Ну, уж нет. Инвалида мне из него хотите сделать? Жене надоедала эта затянувшаяся эпопея. И покупала она то, что нужно, а не то, что было. И все менялось чудесным образом.
Однажды механизатору Ивану надоело есть и спать в бессмысленном ожидании. Или это он надоел всем своим беспощадным храпом. Когда ему сказали, что можно отправляться к себе домой, он сразу не поверил: "Целую неделю продержали! За что, спрашивается?" Покинул палату радостный и тяжелый.
Военный аэродром за окном жил теперь и ночной жизнью. Вертолеты, самолеты постоянно взлетали и садились, успокаиваясь лишь на короткие перерывы. Морячок Ромка стоял у окна и восхищенно комментировал отдельные моменты: "Это "сушки", летал на них. На базе нашей, в Камрани. Я однажды в такой операции во Вьетнаме участвовал, что до сих пор рассказать не могу, а десять лет уже прошло. Ребята у нас в спецназе как на подбор были!"
Приходил отец Ромки, маленький, сморщенный, с седыми кудрями; он молча и терпеливо выслушивал Ромкину галиматью, покорно терпел до самого конца посещения, ставил на тумбочку сына пакет кефира, пряники, что-то из домашних припасов, спрашивал, что ему еще нужно, иногда вздыхал, потом так же покорно уходил. Я тоже вытерплю, говорил себе Сергей Николаевич, все терпят.
Он начал учиться ходить. Первые движения у него же самого вызывали болезненный смех - так все мучительно и неловко обстояло. Помогала жена. Она обнимала его, поддерживая за локоть. Вдвоем выходили в коридор. Свободный конец катетера, подогнутый и перетянутый резинкой, Сергей Николаевич опускал в карман. Дело шло своим чередом. Владимир Иванович улыбался навстречу: "Ну вот видите!" После непродолжительной прогулки конец освобождался в туалете. Там же Сергей Николаевич неожиданно испытал возбуждение: растравили мне все, гады. "Поможешь мне рукой?" - "Дурак, - зашептала напуганная жена. - Тебе же нельзя". - "Можно. У меня психоз. Он попытался улыбнуться: - Ты одна, голубка лада..." - "Да-да, - перебила она его, - я одна винить не стану. Сердцем чутким все пойму, все тебе прощу". Она знала, что и как говорить.