Вот в этом-то «никем не поддерживаемый» и прятался скорпион-намек, тотчас всеми понятый: намек на петербургское отношение к Синельникову. И не только петербургское.
Синельников не сразу расслышал «ура», а когда расслышал и машинально встал во весь рост, то не увидел лиц в отдельности, а увидел какую-то огромную харю с множеством злорадно разинутых ртов, и в ту же минуту ему все сделалось решительно безразличным и скучным.
Заиграла музыка, начинался бал, составлялись партии вистующих. Синельников был среди гостей, в толпе, что-то говорил, кому-то даже и улыбался своей как бы неумелой улыбкой. Он любил бальную музыку в исполнении полковых оркестров, особенно полонезы, напоминавшие молодость, шляхетские усадьбы, голубую пани, за которой он, карабинер, смиренно и неуклюже волочился. Все это и сейчас явилось ему в ясновельможных звуках Огиньского, но сразу и замглилось, сменившись тяжелым, муторным ощущением приближающегося рассвета, когда пехотная полурота расстреляет Эйхмиллера.
Николай Петрович почувствовал свою глубокую, угрюмую старость, но не растрогался, не пожалел себя, а с грустным, тихим удовольствием подумал, что не так-то уж и долго нести крест, пожил, потрудился, совесть чиста. Ему вспомнилось, как покойный граф Аракчеев упек на гауптвахту молоденького поручика за дерзость полковому командиру; поручик Синельников был прав своей, личной, малой правотою, генерал же Аракчеев – высшей, дисциплинарной, государственной, потому что полковой командир – полковой командир, и поручик не смеет дерзить. Но, думая так, Николай Петрович сознавал, что и в этом его воспоминании и рассуждении тоже звучит полонез Огиньского и тоже брезжит рассвет, а вместе и сознавал, что всем этим, как и чувством своего холодного, угрюмого стариковства, он заслоняется от давешнего приговора. Негодяй же Шелашников плыл к нему в толпе гостей, жирное лицо было озабоченным, а следом двигался жандармский полковник Дувинг, тоже взволнованный и озабоченный. «Едет», – обрадовался Синельников.
* * *
Все последние недели он был раздражен, недоволен великокняжеским набегом, а сейчас обрадовался как подарку судьбы. Ничего неожиданного не было в том, что великий князь направлялся в Иркутск. С того дня, как младший сын государя, совершив дальнее плавание, высадился во Владивостоке, телеграфные депеши извещали генерал-губернатора, где и что великий князь Алексей. На всем пути императорского высочества полоскались флаги и пылали иллюминации, а ночами через каждые сто сажен горели на дороге высокие костры.
Синельников не ошибся; Шелашников и Дувинг поспешали известить его, что великий князь завтра будет в Лиственничном. Весть о близости торжественной встречи тотчас распространилась, гости, откланиваясь, повалили вниз, дворец опустел, и Синельников ушел к себе. Тут только Николай Петрович почувствовал, как он измучен. Бессонница была бы и вовсе некстати. Однако водка, выпитая за обедом, не опьянив, взяла свое как снотворное.
Он спал недолго, в пятом часу уже бодрствовал. Но хотелось лежать не двигаясь и ни о чем не думая. Он нашарил очки, протер стекла, и эти привычные утренние движения напомнили Николаю Петровичу о разбившихся очках Эйхмиллера.
Синельников заставил себя встать и выйти в соседнюю комнату, где его ждал денщик с большим кувшином холодной, снеговой воды и грубым солдатским полотенцем. Полчаса спустя генерал уже находился в служебном кабинете.
Развиднелось. Поступили рапорты о готовности к приему его императорского высочества. Синельников, вздохнув, надел парадный кавалерийский мундир, мельком подумал, что пора бы уж, пожалуй, быть полным генералом, а не генерал-лейтенантом, подумал без огорчения, и отправился на загородную дорогу встречать великого князя.
В Иркутск они въезжали в одном экипаже.
Было ясно, морозно, день выдался наливной, крепкий, как на заказ. Был весел колокольный трезвон, и весело взыграло солнце на золотом блюде с хлебом-солью цареву сыну от столицы Восточной Сибири. Великий князь, красивый брюнет, румяный и сочногубый, весело посматривал на толпы иркутян. Он тотчас приметил особый покрой дамских меховых шуб, с большим, круглым, лежачим воротником. Николай Петрович вспомнил, как называются такие шубы, и его высочество весело пошутил, сказав, что гречанки Севера очень хороши в своих шубах-гречанках.
Резиденция генерал-губернатора наполнилась свитскими, атмосфера сделалась светской, но не чопорной, а фривольной, как всегда в окружении великого князя, ценителя слабого пола и наполеоновского коньяка. Он любил дальние морские плавания, первым из Романовых пересекал океаны, первым ступил на берег Нового Света, а теперь вот первым ехал через всю Сибирь. Малый он был любезный, горя от ума не ведал, на жизнь смотрел легко, но, вероятно, впал бы в черную меланхолию, если бы хоть раз в году не ветрился в Париже, где метрдотель «Максима» показывал посетителям его кабинет. Пребывание в Иркутске не вызывало у Алексиса ни малейшего интереса, но он готов был вынести весь спектакль, дабы не лишать верноподданных счастья быть верноподданными.
По обыкновению, входил в программу и осмотр тюремного замка. При мысли об этом на красивом лице великого князя всякий раз возникала болезненная гримаса. Ну, почему, почему он обязан дышать смрадом и любоваться извергами рода человеческого?! Но он знал, что такие осмотры неизбежны, что надобно снисходить к падшим и что от него, собственно, ничего не требуется.
Генерал Синельников охотно избавил бы высокого гостя он неприятной визитации. Но это было невозможно без нарушения плана путешествия, утвержденного венценосцем. Сверх того Синельников считал, что и великим князьям необходимо приобщение к такой важной отрасли государственного творчества, как петенционарная система.
Николай Петрович лично присматривал за порядком в Иркутском остроге. Сострадания к преступникам он не питал. Сострадание было уделом дамского попечительского комитета, где так деятельно подвизалась добрейшая госножа Купенкова, супруга честнейшего штаб-офицера корпуса жандармов. Нет, дело было не в сантиментах, а в том, чтоб не крали, не жульничали, а выкладывали арестанту все, что от казны положено, держали в чистоте, строгость блюли, а не вершили живодерный произвол. При этом Николай Петрович не требовал непосильного. Лет десять тому какие-то остолопы, упразднив ветхую, старую тюрьму, возвели новую, кирпичную, под жестяной крышей, однако соорудили ее всего-то навсего на четыреста пятьдесят душ. А теперь содержалось там ежегодно полторы тысячи. Да шесть-семь тысяч проходило ежегодно ссыльнокаторжных. Извольте-ка в таких условиях поддерживать санитарный и дисциплинарный порядок. Правда, сейчас было в остроге около тысячи заключенных, точнее, девятьсот сорок пять, но ведь и это вдвое больше, чем рассчитывали десять лет тому. Николай Петрович, как говорится, входил в положение тюремной администрации, непосильного не требовал, отправился же в острог не страх нагонять, а напоследок перед высочайшим визитом взглянуть на все хозяйским оком. Находясь, как на привязи, неотлучно при великом князе. Синельников воспользовался для этого адмиральским часом.
Государь император предназначал младшего сына в верховные вожди императорского флота. Предназначение было по душе Алексису хотя бы уже потому, что дальние плавания давали почти неисчерпаемую возможность познания прекрасного пола всех широт и долгот. Нельзя не признать и его романтической склонности к корабельной службе, особенно к бодрой команде вахтенного офицера: «Свистать к вину и обеду!» С петровских времен этот сигнал возвещал адмиральский час, для Алексиса, да и не только для него, отнюдь не ограниченный шестьюдесятью минутами, ибо после вина и обеда грех не присвистнуть во все носовые завертки. Адмиральский час был свят и на сухом пути, чем и не преминул воспользоваться генерал Синельников.
В одноконных санях, легких и прочных, с медвежьей полостью, миновал он заснеженную, в черных крапинах кладбищенскую гору и подъехал к ядовито-желтым, недавно выкрашенным воротам острога. Выскочил, как чертик из коробки, поручик, начальник караула, отдал рапорт, Синельников прошел в кордегардию, оттуда в канцелярию, все были на местах, и уже это одно демонстрировало боевую готовность тюремной администрации. Правда, от бдительности генеральской ускользнуло мгновенное исчезновение старшего ключника: тот помчался затворять камеры.