Это изменение в подходе к праву не означало отрицания идеала регулярного полицейского государства. Николай твердо верил в законное управление обществом и никогда не демонстрировал презрения к закону; напротив, он испытывал глубокое уважение даже к тем законам, с которыми не мог искренне согласиться, как это видно на примере его краткого конституционного правления в Польше[70]. Несомненно, он желал быть скорее европейским монархом, чем древнерусским царем. На свой стол он поставил бюст Петра Великого со словами: “Вот образец, которому я собираюсь следовать в своем правлении”[71]. И все-таки он был явно не способен и не склонен продолжать модернизацию России. В отличие от Петра он боялся модернизации и решительно противился подражанию западным образцам. Он хотел устойчивой самодержавной власти, но более не верил в ее прогрессистскую миссию. Поэтому назвать его правление “апогеем самодержавия”[72] было бы заблуждением. Вероятно, более правильно будет подчеркнуть то, что начало его правления совпало с восстанием декабристов – первым серьезным симптомом кризиса русского самодержавия после Петра и что этот кризис, несмотря на внешнюю картину его царствования, продолжился и углубился в этот период.
Таким образом, правовые взгляды Николая были в равной степени далеки и от юридического мировоззрения Просвещения, и от консервативно-романтического антилегализма. Можно выделить два аспекта этих взглядов, каждый из которых имел свои последствия.
Первое. Николай придавал большое значение законности, строгому, точному выполнению писаных действующих законов. Такое направление мыслей вместе с убеждением в том, что закон является лучшим средством борьбы с революцией, помогло ему преодолеть “традиционное недоверие самодержца к профессиональной правовой экспертизе”[73]. Поэтому он с достаточным одобрением относился к деятельности юридических факультетов университетов Санкт-Петербурга и Москвы и даже согласился на учреждение привилегированной школы права – Императорского училища правоведения, открытого в 1835 г. Задачей этого училища было воспитание чиновников-правоведов, всецело преданных службе самодержавному государству, но в действительности это привело к несколько отличному результату – к “возникновению правового этоса” (цитируя Уортмэна) в высших кругах имперской бюрократии[74]. Училище воспитало элиту юристов – с “нравственной сплоченностью” профессиональной группы, с чувством своей высокой миссии, лояльных к императору, но преданных закону и делу законных реформ в своей стране.
Второе. Николай считал, что российский монарх – это единственный источник законодательства и единственный авторитетный толкователь русских законов, и это заставило его сделать важную уступку традиционному, патриархальному взгляду на отправление правосудия. Этот аспект его взглядов характеризуется следующей цитатой: “Преимущество самодержавной власти состоит прежде всего в том, что самодержавный властитель имеет возможность поступать по совести и в определенных случаях бывает даже вынужден пренебрегать законом и решать вопрос так же, как отец разбирает спор своих детей; ибо законы – это создание человеческого ума, и они не могли и не могут предусмотреть все намерения человеческого сердца”[75]
Как мы увидим далее, такие же или схожие взгляды высказывались славянофилами и другими русскими критиками холодного формализма законников Запада. Но приведенный выше отрывок взят из другого источника – из отчета тайной полиции Николая.
В развитии русской философской и социальной мысли подавление декабристского восстания ознаменовало конец рационалистского подхода к социальным изменениям и юридической концепции нации. В то же время оно положило начало “философской эпохи” в России[76], эпохи, когда наиболее талантливые люди бежали от практических политических проблем в умозрительную философию, считая ее светским способом личного и коллективного спасения. Это объясняется тем, что, как и в Германии, философские размышления о человеке и истории имели компенсационную функцию для интеллектуалов, чья энергия не находила выхода в условиях почти полностью парализованной общественной жизни и которые совершенно не верили в действенность политических усилий. И неудивительно, что они покончили с “франкофильством” или “англофильством” и стали взамен этого приверженцами “страны древних Тевтонов”[77]. Немецкая ориентация доминировала в русской духовной жизни до конца 1830-х годов и продолжала играть важную роль в 1840-х. Виссарион Белинский писал в 1837 г.: “Германия – вот Иерусалим новейшего человечества, вот куда с надеждою и упованием должны обращаться его взоры; вот откуда придет снова Христос, но уже не гонимый, не покрытый язвами мучения, не в венце мученичества, но в лучах славы”[78].
В 1820-х годах главным центром германофильства было московское “Общество любомудров”, основанное в 1823 г. Оно было формально распущено после декабристского восстания, но в действительности продолжало существовать до начала 1830-х годов, сознательно противопоставляя свои идейные искания образу мыслей декабристов. Ведущим теоретиком общества был князь Владимир Одоевский, который среди многого прочего перенес в Россию социальную философию немецкого консервативного романтизма. Он отрицательно относился к юридическому мировоззрению, которое определяло нацию в терминах гражданства и общественного договора, и противопоставлял этому взгляд на нацию как на целое, превосходящее свои отдельные части, как на уникальную коллективную индивидуальность, которая исторически развивается по своим особым определенным принципам[79]. Национальное единство, подчеркивал он, основано не на рациональных законах, а на иррациональных началах, таких как религия, традиция, поэтическое воображение, и выражается оно в национальной мифологии. Истинные нации развиваются органически, а не посредством механических изменений, инициированных разумными законодателями – победителями-революционерами или просвещенными монархами-самодержцами.
Сходные взгляды распространялись во влиятельном кружке Станкевича, который действовал в Москве в 1830-х годах. Особенно активно они пропагандировались двумя ведущими членами этого кружка – молодым Бакуниным и молодым Белинским – в период их так называемого “примирения с действительностью”[80]. В отличие от любомудров их вдохновляли не Шеллинг, Франц фон Баадер и другие мыслители-романтики, а Гегель, хотя вначале, в примирительный период, они толковали его в консервативно-романтическом духе. Характерно, что они игнорировали философию права Гегеля, сосредоточив все свое внимание на его критике абстрактного рационализма Просвещения. Право не было в центре их интересов, и они не искали положительных решений правовых проблем. Они не признавали таких понятий, как общественный договор, неотъемлемые права и всеобщая справедливость, считая их социально разрушительными фикциями, творениями абстрактного неисторичного рассудка (Verstand), противоположного историчному и диалектичному разуму (Vernunft). Белинский даже превозносил органические общественные связи “по плоти и крови”, подчеркивая, что основанное на таких связях племенное и национальное единство имело логическое и историческое превосходство над чисто институциональным и юридическим единством государства. Народы, утверждал он, не могли возникнуть по конституционному указу. Поэтому и Соединенные Штаты – это лишь государство, которое могло бы стать народом, если бы сумело сохранить и развить свое английское национальное наследие. Если национальные связи зависят более от договора по закону, чем от “плоти и крови”, тогда не имеет смысла понятие предательства родины; перемена одной родины на другую была бы не актом предательства или катастрофой, но лишь рациональным поиском выгод[81].