В Америке руководящая часть наших людей была свободомыслящая; в политическом отношении это был старый либерализм шестидесятых годов, удержавшийся в американской изоляции и поддавшийся влиянию американской демократии и учреждений. Это свободомыслие склонялось то здесь, то там к социализму и анархизму; конечно, к социализму на американский манер. Против свободомыслящих выступали католики и протестанты (последние менее остро).
В России только часть старших колош-ютов сохранила политические взгляды того времени, когда они переселялись, большинство же под влиянием обстоятельств и правительства было консервативно и даже весьма консервативно в правительственном смысле; они вполне зависели от доброй воли русских чиновников. Особой специальностью были в России гимназические учителя, особенно филологи, которых русская передовая интеллигенция прямо ненавидела (я помню еще по дням моей юности русскую семинарию в Лейпциге, где подготовлялись к учительской карьере наши филологи). С передовой и радикальной интеллигенцией в России, с социалистами всех оттенков и с либералами у наших людей была весьма незначительная связь; поэтому этой влиятельной части русского общества они были почти неизвестны.
В России в колонии было несколько центров в зависимости от географического положения; Петроград – Москва – Киев лежат так далеко друг от друга, что уже благодаря этому между земляками не было единства. По тем же причинам в Америке Нью-Йорк – Чикаго – Клевеленд и иные города были каждый особым мирком.
Вполне естественно, что в колониях в начале войны не было общего плана действия, не было тотчас же после объявления войны и директив из Праги; но, как я уже говорил, всюду вполне правильно выступили против Австрии. Я всегда подчеркивал, говоря с вождями колоний, что окончательное политическое решение должно произойти в Праге – было достаточно горячих людей, желавших лично определить решение и состав руководителей, были и спекулянты. В различных кабачках Парижа и иных городов распределялись различные должности будущего королевства, начиная от самого короля и кончая последними местами и чинами. Но это были крайности, не имевшие влияния.
Всюду находились наши люди, заявившие мне о себе; из Канады, из Южной Африки и т. д. получал я взносы и посылки, как только узнавали, что я организую колонии. Много прекрасных лепт было послано простыми чешскими матерями и бабками с трогательными письмами, на которых еще не высохли слезы любви и надежды… В смысле денежном наши колонии не были богаты, а потому денежные посылки из Америки получались медленно и лишь позднее пошли в более значительном количестве.
Здесь не стоит подробно излагать споры в отдельных колониях; они были, как я уже отметил, более местного, личного, чем принципиального характера. Более важными были несогласия в России между консервативным и передовым направлением; революция 1917 г. смела консерваторов, и после этого настало хотя еще и не совсем полное, но все же единство. Эти споры (начиная с лета 1916 г.) в России получили особое значение благодаря тому, что на сторону консерваторов перешел депутат Дюрих, попавший, таким образом, на службу германофильского реакционного правительства.
Дело Дюриха, к которому скоро еще присоединилось и дело Горкого, было в наших газетах в России и в Америке достаточно освещено; для меня было важно, чтобы споры решались в своей семье и чтобы иностранцы не были в них вовлечены; в общем, это удалось. Дюрих был неосторожен; в Париже им злоупотребляли сомнительные люди, хотевшие воспользоваться чешским войском; в России он попал под влияние реакционеров и безрассудных чиновников. Я опубликовал еще в январе 1917 г. (25) заявление, что в денежном отношении мы не зависим от союзнических правительств; это должно было противодействовать нападкам враждебной печати, а также и сомнениям, которые все же кое-где возникали. Зависимость Дюриха от русского правительства производила неприятное впечатление на Лондон и Париж. Я подал об этом конфиденциальное объяснение; в Париже и в Лондоне еще слишком многие боялись панславянской России. Споры с Дюрихом и о Дюрихе возникли в Париже, но перенеслись потом в Россию и в Америку; поэтому они касались более Штефаника и Бенеша, чем меня. В конце концов, нам не осталось ничего иного, как исключить Дюриха из Национального совета, чтобы и нашим колониям все было ясно. Естественно, что с нашей стороны писалось как можно меньше об этой истории, а этим наши противники злоупотребляли и вечно нас в чем-то подозревали. Русская революция нам и в этом отношении помогла наилучшим образом.
В общем, дело Дюриха нам не повредило; наши люди благодаря ему были принуждены лучше продумать основу нашего движения и его тактику; среди союзников нам помогла энергичная ликвидация дела. Особенно это признавали югославяне и поляки, у которых было много подобных дел и которым не удавалось поддерживать так легко порядок. Я знал о таких же делах в союзнических государствах, а потому, когда мне иногда указывали на нас, или югославян, или на иные организации малых народов, я отвечал кротким указанием на socios malorum в Лондоне, Париже и Риме.
Пользуясь этим случаем, укажу на неожиданное увеличение наших колоний совершенно новыми чехами и чехословаками, примыкавшими к нам: быть немцем в Париже и иных городах было не особенно удобно, а потому всякие ренегаты, люди, говорившие немного по-чешски, и разные другие лица заявляли о своей принадлежности к колонии, особенно с тех пор, как мы добились у союзников для наших граждан всех выгод, проистекавших из признания нас особым народом и, кроме того, народом бесспорно союзническим. Депутат Дюрих как раз и попал в руки таких nouveaux Tchèques.
По численности для нас наиболее важными были русская и американская колонии. Американцы могли финансировать движение, в России были пленные, и из них можно было образовать войско. Однако самые большие затруднения у нас были в России: в Америке для нас было очень выгодно то, что уже в самом начале войны Воска привез колонии мои осведемления; за ним, осенью 1915 г., приехал из Чехии Войта Бенеш (брат Эдварда Бенеша) с более свежими вестями; он устраивал во всех колониях собрания, мирил и соединял приверженцев различных партий и фракций, призывал к денежным пожертвованиям.
Ко всему сказанному я хочу прибавить еще несколько разъяснений по поводу нашего заграничного Национального совета.
Само собой подразумевалось, что для нашего движения прежде всего должен был быть создан руководящий заграничный центральный орган. Сперва я сам был им, следовательно, далее необходимо было найти сотрудников и объединить все колонии. При разбросанности колоний вследствие войны и при затруднениях в переписке дело шло медленно. Я не хотел самодержавно объявить себя заграничным вождем и действовал конституционно и парламентски.
Меня знали лично за границей благодаря моим посещениям колоний еще до войны; мой авторитет рос совместно с моей заграничной работой; люди видели, что я делаю, и поняли мою тактику. Я всюду рассказал, как дошло дело до моего отъезда, кто, какие партии знали и одобряли его. Всюду меня признавали вождем, причем имело значение и то, что я был депутатом, это был мой политический титул. Но я был одинок; сотрудники, которые скоро явились, депутатами не были. Это касалось и Бенеша, и Штефаника, а потому я так долго откладывал формальное создание нашего центрального органа, ожидая из Праги новых депутатов. Когда отдельные колонии сгруппировались и вступили со мной в сношения, я перестал торопиться с формальной организацией центрального органа. Мы часто говорили об этом, и без усилий, само собой, по давнему примеру у нас возникло название: национальный совет; тем не менее я боялся употреблять это название, чтобы не повредить Национальному совету на родине, который могли счесть главой движения и начать мстить его членам.
Однако постепенно, в силу изменения условий наш центральный орган должен был быть создан и формально; пришло время, когда мы должны были делать публичные заявления, а для этого был необходим общественно признанный орган.