Литмир - Электронная Библиотека

Никогда Генрих Григорьевич — как, впрочем, почти все его предшественники и последователи — не придавал слишком серьезного значения этой якобы существующей рукописи; но теперь, лишенный всего, приговоренный к мучительной смерти, он готов был вцепиться зубами и когтями в самую призрачную соломинку. Завладеть рукописью, узнать будущее! О нет, Генрих Григорьевич был человек более-менее трезвый, манией величия не страдал: он не рассчитывал, что Пушкин что-то там конкретное предрек касательно его личной судьбы; но, может быть, удастся понять, куда, с кем, в какую сторону понесет страну, и, исходя из этого понимания, строить дальнейшую игру… На худой конец — представить рукопись Ему — может быть, Он оценит, вернет, спасет… Знать бы, что там, на последней странице, чье имя, имя погубителя России! Конечно, имя это не может быть именем Николая Ивановича, до того далекого года Николаю Ивановичу не дожить; но, возможно, это имя удастся как-то связать с Николаем Ивановичем — родством ли, землячеством… А вдруг там — имя потомка Его?! И в рукописи не спасенье, а гибель… Генрих Григорьевич и сам не знал, на что, в сущности, надеется. И все же он пошел в открытую.

— Мне известно, — произнес он своим — как казалось ему — тем еще, всесильным, страшным, вкрадчивым голосом, стараясь в каждую клеточку души собеседника вогнать леденящий ужас, — мне известно, что вы утаиваете от государства одну его рукопись, имеющую чрезвычайно важное значение для… — Он не стал объяснять, для чего.

Шереметев смотрел на птиц. Голуби были жирные, ленивые; воробьи — нахальные и веселые. И вдруг все они — большие и маленькие — встрепенулись и — фр-р-р! — в разные стороны… Кошка, что, прижимаясь к земле, подбиралась к птицам, — встала на лапы, расправила гибкую спину, потянулась, потом села и с видом притворно равнодушным начала мыться. Ей было стыдно своей неудачи, но она успешно делала вид, что ничего такого не произошло, она просто шла себе по личному делу и никаких голубей в глаза не видела.

— Я ничего не утаиваю… — сказал Шереметев. Голос его был так же хрипл и странен, как у его жуткого собеседника.

Увы, было более чем вероятно, что допрашиваемый не врал. Бенкендорф по преступной небрежности своей не сообщил, где и у кого хранится рукопись. По логике, Пушкин скорей всего должен был спрятать ее в Болдине, где работал над окончанием «Онегина», но ни в Болдине, ни в Михайловском, насколько известно было Генриху Григорьевичу, его духовные предки ничего не нашли. У Пушкина и его бесчисленных приятелей, родственничков, любовниц и знакомых было множество квартир, имений, усадеб, дач. Если даже рукопись когда-то находилась в Остафьеве — отнюдь не факт, что Шереметев знал о ней; далеко не факт, что она не была кем-то выкрадена гораздо раньше; она вообще могла давным-давно быть вывезена за границу… Соломинка, соломинка… Ах какая хрупкая…

— Вы лжете; нам отлично известно, что именно вы храните у себя десятую главу «Евгения Онегина», документ, в котором Пушкин сделал предсказание о грядущей гибели нашей с вами страны и назвал имя ее погубителя… Представьте себе, дражайший Павел Сергеевич, представьте хорошенько, что будет с вами… и с вашей семьей… когда будет доказано, что вы утаили документ такой важности! Пред таким — все злодеяния врагов народа меркнут…

Слова выходили какие-то стертые, неубедительные; хуже того — тон был просительный! О ужас! Ожидать, что именно Шереметев владеет рукописью и признается в этом, было почти то же самое, что ставить на зеро: выпасть-то оно, конечно, может, но для этого уж очень должно повезти… Кажется, Генриху Григорьевичу не повезло. О, если б он побеспокоился раньше, когда еще мог взять Шереметева, работать с ним! Но теперь, когда за каждым шагом самого Генриха Григорьевича следили и ему едва удалось в это утро оторваться от «хвоста» (а удалось ли?!); теперь, с потерей власти и почти что жизни, теперь дух Генриха Григорьевича ослаб; он не смог даже психологически раздавить подозреваемого… или тот и вправду ничего не знал. Животный ужас сдавил мозг Генриха Григорьевича. Он погиб, погиб безвозвратно… «Нет! Забыть об этой рукописи, об этой пустышке, возможно, вовсе не существующей. Я придумаю, я найду способ. Но почему же, почему я не могу заставить этого ничтожного ублюдка ползать на коленях и корчиться от страха?! Что со мною?!»

Страх, терзавший самого Генриха Григорьевича, ослепил его, лишил наблюдательности и рассудка; Шереметев, конечно же, корчился, а не ползал на коленях лишь потому, что для этого нужно было бы подняться со скамьи, а у него не было сил. «Семья… ну конечно… сейчас я скажу. Это не спасет, но я все равно скажу… Говорят, он на допросах самолично бил, плевал в лицо, бранился матом… Я не выдержу даже грубости, я скажу. Боже, зачем я нашел ее… Зачем читал, зачем перепрятал…»

Когда он в двадцать восьмом, незадолго до своего изгнания из Остафьева, отыскал эту рукопись в семейном архиве Вяземских, он был изумлен, потрясен точностью предвидения; такой документ не должен был попасть в руки нынешним хозяевам, и он зарыл рукопись на пустыре, не сняв даже копии. Тогда он еще надеялся, что все переменится и рукопись сможет увидеть свет. Теперь он видел, что все безнадежно, что поэт ошибся, что эти — навсегда. Так стоит ли идти на смертные муки ради бесполезных листков бумаги? «Сейчас он закричит, оскорбит, ударит меня, и я скажу».

Кошка старательно терла лапой мордочку. Она была черная, маленькая, тощая. Взгляд ее был застенчивый и вместе с тем — хулиганский; казалось, она раздумывает — кому бы напакостить, чью перебежать дорогу…

— До свидания, — произнес вдруг гость, вставая. — Не советую никому рассказывать о нашем разговоре…

«Он сидит спокойно. Он не расколется, если даже… Я — ослаб, потерял хватку и чутье… Я погиб…»

После ухода гостя Шереметев еще долго сидел на скамье. Его трясло. Когда он вернулся к себе в башню, жена спросила, где он был. Он не помнил, что отвечал ей. Страх не отпускал его все последующие семь лет, до самой смерти. Однако никто никогда больше не спрашивал его о рукописи. Он и без этой рукописи доживал бы и умер в тоске и страхе. Так уж не вовремя он родился на свет.

Генрих Григорьевич в мае тридцать седьмого, уже будучи заключенным, передал Николаю Ивановичу тайный завет Бенкендорфа; совсем поглупев от звериного ужаса, он всерьез надеялся, что это — как и показания по бухаринскому делу, как и покаянные, умоляющие письма — сохранит ему жизнь. Николай же Иванович принял информацию Бенкендорфа к сведению, не более того: он занят был более серьезными делами. Вполне вероятно, что, повторяя — очень скоро и практически во всех деталях — крестный путь Генриха Григорьевича, он тоже подумал о рукописи как о соломинке; искать эту соломинку у Шереметева ему, по всей видимости, не пришло в голову, но он также пытался, сообщив о ней Лаврентию Павловичу, спастись от казни; и потом, в свою очередь, Лаврентий Павлович тоже на что-то эдакое надеялся… а ведь все они были как будто неглупые люди.

XV

Пятнадцатого октября Саша и Лева поругались. Вот как это произошло:

— Короче, Белкин, я так больше не могу, — сказал Саша.

Синяки на его лице совсем сошли, ссадины зажили (остался один шрам на подбородке, но он послужит впоследствии украшением), четыре шва на голове зарастали понемножку. Он уж не хромал и вообще чувствовал себя отлично, если не считать проблемы с зубами. Эта проблема была не только эстетического характера, но и практического: все время больно, гадко, есть неудобно, говорить трудно. Саша шепелявил, как старый дед, и старался не разговаривать ни с кем, кроме Левы.

— Что ты от меня хочешь?! — Лева снял и протер очки, снова надел.

— Едем в Ненарадово.

— Зачем?

— Бабла срубить (фафла сфуфить), — терпеливо отвечал Саша. — Здесь надо по-настоящему на работу устраиваться. А тогда все вылезет наружу. Они скажут, ладно, паспорта у вас сперли, так поезжайте в свой Новосибирск и привезите хоть трудовые книжки… Или сами захотят какой-нибудь запрос сделать — и что тогда? А мутетеле не спросят трудовых книжек. Мы просто срубим бабла, съездим к Мельнику, купим паспорта и тогда можем вернуться, если тебе здесь нравится. И мне нужны зубы. Ты-то купил себе новые очочки…

95
{"b":"6659","o":1}