Нас настойчиво готовили к войне. Судя по всему, командование – сверху донизу – верило в ее неизбежность.
1. I.1955. «У нас проводят специальный курс противоатомной защиты. Армию готовят именно к атомной войне, это не то что красной, пунцовой нитью проходит через все занятия… На днях я был на собрании комсомольского актива полка. Собрание шло в общей сложности часа 4–5. Доклад делал гвардии полковник Хотемкин, командир нашей части, зачитал приказ Малиновского (Командующего округом. – Я. Г.), общий смысл которого заключался в следующей цитате: „Беспощадно бороться с послаблениями и упрощенчеством в практике боевой и политической подготовки войск, памятуя, что нам необходимо учиться воевать в сложных и трудных условиях с коварным, умным и сильным противником“».
Гвардии полковник Хотемкин был фигурой весьма примечательной. Высокий, массивный, с отличной выправкой, он служил в армии с 1918 года, то есть с Гражданской войны. Во время Великой Отечественной, как нам рассказывали офицеры, командовал дивизией. Не стал генералом и получил в мирное время хотя и особый, но все же – полк, потому что не имел никакого специального военного образования. Практиком, профессионалом он, судя по всему, был крепким.
У него была любимая идея – пехотинец не должен ходить пешком. Пехотинец должен бегать. Отсюда и многокилометровый утренний бег, судя по моим письмам, постепенно увеличенный до пяти километров. И вообще мы и в самом деле ходили мало. Мы бегали в клуб, в кино по воскресеньям, бегали в нашу «столовую» под открытым небом, бегали в сопки к месту тактических занятий. Еженедельный поход в баню в поселок порта Ванино походил скорее на марш-бросок: сто – бегом, сто – пешком.
О полковнике ходили легенды. Говорили, что он, несмотря на свой вес и возраст, крутит «солнце» на турнике и стреляет с одной руки из трехлинейки. Насколько это соответствовало действительности – не знаю, но существование этих легенд говорило о необычности фигуры комполка.
Чуть отвлекаясь, надо сказать, что наша баня – это особый сюжет. Дело не в том, что там было холодно, горячей воды не хватало, времени на мытье нам давали мало – мыться надо было так же стремительно, как и производить все остальные действия. Не это главное. К бане – одноэтажному кирпичному строению – примыкало необозримое пространство, обтянутое колючей проволокой, которая шла непосредственно от угла бани. Один вход, которым мы и пользовались, был вне проволоки, а второй – в глубине банного помещения, наглухо закрытый, выходил в огороженное пространство. За проволокой ходили какие-то серые, сутулые – по теперешнему зрительному воспоминанию – люди в ватниках. Я тогда совершенно не задумывался, кто это такие. И гораздо позже сообразил, что баня эта была лагерная, а люди в ватниках – заключенные. Просто полковую баню построить не успели и водили нас в эту.
И вообще знаменитый Ванинский порт – эти страшные для сотен тысяч зэков морские ворота в мрачный мир Колымы – никак не ассоциировался у меня с террором, в частности с судьбами двух моих дядей, старших братьев отца… И великую песню политзэков «Я помню тот Ванинский порт…» я услышал только на следующий год, далеко от этих мест, в южном Забайкалье. Ее вдруг запел уголовник по прозвищу Голубчик, когда мы ехали куда-то по монгольской степи на студебекере, мощном американском грузовике, наследстве ленд-лиза военных лет…
Кстати, свежевыстроенный тогда городок, в котором жили наши офицеры с семьями, – он примыкал к расположению части, – существует до сих пор и называется поселок Хотемкино. Об этом говорится в той же книге Сесёлкина.
Рассказ о докладе комполка я закончил фразой: «Беспощадно бороться с послаблениями. Это вывешивается у нас повсюду. Разумеется, гайку теперь подвинтят круто. Что ж – солдаты».
Мы не знали, что дело тут не в суровости маршала Малиновского. В это время министром обороны стал призванный Хрущевым на вершины власти Жуков. И он подтягивал армию.
Казалось бы, завинчивать гайку туже, чем она была завинчена в в/ч 01106, было некуда. Отдельный стрелковый полк жил идеально по уставу. Офицеры и сержанты обращались к рядовым только на «вы». Распорядок дня, о котором речь дальше, выполнялся неукоснительно. Сержант был царь и бог. Любой приказ должен был выполняться и выполнялся «беспрекословно, точно и в срок». Все, начиная от белизны подворотничка и до геометрического совершенства застеленной койки, от блеска пуговиц до блеска сапог, от четкости отдавания чести до умения строевым шагом подойти к помкомвзвода перед вечерней поверкой и доложить: «Товарищ сержант! Боевое и вещевое в порядке!» – все должно было соответствовать идеалу.
Если ты в редкие свободные минуты сидел на табуретке в проходе между койками, а по центральному проходу прошел сержант – свой ли, чужой ли – и ты, не заметив его, не встал, а сержант заметил, то тебя ожидала команда «встать-сесть» этак раз пятьдесят.
Разумеется, существовала круговая порука – за промахи одного отвечал весь взвод. Средство было действенное.
Однако оказалось, что резерв для «завинчивания» и борьбы с послаблениями все же был. Реально он выразился в частых ночных тревогах, когда среди ночи в казарму вбегали командиры рот и гремела команда: «Рота! Подъем! Тревога!» Это были батальонные учения. Весь батальон – две казармы, четыре роты, порядка шестисот человек, с оружием и выкладкой, колонной по три, узость дорог и в тайге диктовала характер построения, – бежал в тайгу и там, разбившись на взводы, проводил тактические занятия. После возвращения в казарму досыпали, сколько оставалось времени, а в 6 часов: «Рота! Подъем! Взвод! Подъем!..» И день шел своим чередом…
Но все это было позже, а теперь надо ненадолго вернуться к первым неделям моего пребывания в этом новом мире.
Очевидно, контраст между ожидаемым и реальным вызвал у меня в первые дней десять что-то вроде депрессии. Иначе я не могу объяснить письмо, которое написал 12 ноября 1954 года и за которое потом извинялся. Да и теперь, через шестьдесят лет, перечитывая его, испытываю тяжелую неловкость. – «Здравствуйте, дорогие! Привет от вашего дальневосточного родственника. Как поживаете? Я здесь служу: бегаю, таскаю, копаю и т. д. Что и говорить, свалял ваш сын грандиознейшего дурака. Надо было, конечно, представить справку из вечерней школы и не рыпаться. Тогда, возможно, и не тронули бы меня. Ну да теперь поздно жалеть. Назвался груздем, полезай в кузов. Вот и лезу. Приходится иногда трудновато, ну да ничего. Довольно тоскливо здесь, по вам скучаю все-таки немного. Родственники как-никак. И живу больше в Ленинграде, чем здесь. Икается вам, должно быть, крепко. Вспоминается, например, такая картинка: Яков Гордин, ученик в отставке, встает утром часов в 12, не торопясь одевается (здесь на одевание и раздевание дается по одной минуте), повалявшись предварительно полчасика и больше. Хорошо завтракает и затем, надев коричневый пиджак, идет на прогулку. После чего отправляется в Эрмитаж или в Публичную библиотеку, где занимается, ну, скажем, историей живописи. (Между прочим, так оно и было. – Я. Г.) Вернувшись домой и пообедав, час-другой переводит бумагу и чернила, а там ужинает и ложится спать, почитав на сон грядущий любимое место из „Д. Грея“ о драгоценных камнях. Иногда, впрочем, перед сном он гулял по Невскому. И так до 14-го числа. Недурно. Контраст велик. И очень… Самое неприятное во всей этой истории – это то, что попал в пехоту. Здесь тяжелее всего».
Идиллическая картина летних месяцев между окончанием школы и призывом не совсем соответствует действительности. Это – мечтания. Помимо прочего я занимался тригонометрией, чтобы получить аттестат. Кроме того, много времени мы проводили втроем с друзьями – Борей Иовлевым, моим одноклассником, и Юрой Романовым, Бориным соседом.
У Юры были отдельная квартира и пианино, на котором он лихо играл. Разговоры были сугубо философические. С удивлением вспоминаю, что мы всерьез обсуждали «Что делать?» Чернышевского и, в частности, опыт Рахметова.