Главным его триумфом этих лет стала повесть «Человек из ресторана» (1911), имевшая успех и у читателей, и у писателей.
Большим энтузиастом этой повести был Корней Чуковский. «Ваша вещь поразительная, – писал он Шмелеву. – Я хожу из дому в дом и читаю ее вслух, и все восхищаются. Я взял ее с собою в вагон, когда ехал к Леониду Андрееву, и в иных местах не мог от волнения читать…Мне кажется, что я уже лет десять не читал ничего подобного».
Потом тот же Чуковский напечатал о «Человеке из ресторана» прочувствованный отзыв: «Реалист, “бытовик”, никакой не декадент и даже не стилизатор, а просто “Иван Шмелев”, обыкновеннейший Иван Шмелев написал, совершенно по-старинному, прекрасную, волнующую повесть, то есть такую прекрасную, что всю ночь просидишь над нею, намучаешься и настрадаешься, и покажется, что тебя кто-то за что-то простил, приласкал или ты кого-то простил. Вот какой у этого Шмелева талант! Это талант любви. Он сумел так страстно, так взволнованно и напряженно полюбить тех Бедных Людей, о которых говорит его повесть, – что любовь заменила ему вдохновение. Без нее – его рассказ был бы просто “рассказ Горбунова”[1], просто искусная и мертвая мозаика различных лакейских словечек, и в нем я мог бы найти тогда и подражание Достоевскому, и узковатую тенденцию («долой интеллигентов!»), и длинноты, и сентиментальность. Но эта великая душевная сила, которую никак не подделаешь, ни в какую тенденцию не вгонишь, она все преобразила в красоту».
Повесть выдержала подряд несколько переизданий и почти сразу была переведена на одиннадцать языков.
В годы Первой мировой войны, отдавая дань популярной в то время военно-патриотической тематике, Шмелев обнаруживает (в цикле «Суровые дни», в который входит и рассказ «Оборот жизни») одно новое качество, важное для его зрелой личности и позднего авторства, – заметное мистическое чувство. Именно в эти годы, окрашенные тревогой за сына, которого в 1915 году призвали в армию, а через несколько месяцев офицерского училища отправили на фронт, Шмелев понемногу возвращается к Богу и начинает испытывать постоянный интерес к знамениям и предсказаниям, – всему тому, что было связано и с общим народным отношением к войне.
Февральскую революцию Шмелев встречал все еще «либералом» и «прогрессистом». Он с энтузиазмом приветствовал падение «старого режима», славил Керенского, осуждал Корнилова и не одобрял большевиков главным образом как партию одного класса, а не всего народа. Он с упоением отдался событиям и вскоре поехал корреспондентом «Русских ведомостей» – вместе с поездом, отправленным Временным правительством в Сибирь за освобожденными политкаторжанами.
Его очень порадовало, что революционеры-каторжане его читали; «они мне на митингах заявили, что я – “ихний” и я их товарищ. Я был с ними на каторге и в неволе, – они меня читали, я им облегчал страдания».
Поезд мчался, утопая в цветах, восторгах и словопрениях, сквозь митинговые волны, но чем дальше, тем больше радостно-возбужденного Шмелева царапали то и дело прорывавшиеся в речах ораторов застарелая злоба и ненависть, призывы к насилию.
Сказать, что поездка заставила его пересмотреть свои взгляды на революцию, было бы неверно – убежденным «белым» Шмелев станет только в эмиграции, после постигшей его трагедии, но какие-то сомнения, безусловно, были заронены. «Глубокая социальная и политическая перестройка сразу немыслима даже в культурных странах, – несколько месяцев спустя писал он сыну, – в нашей же и подавно. Некультурный, темный народ наш не может воспринять идею переустройства даже приблизительно».
В 1918 году, спасаясь от голода, семья Шмелевых уезжает в Крым, в Алушту, где им удалось купить небольшой дом. Писатель покидал Москву бодрым и моложавым сорокапятилетним «молодчиком». Через пять лет он вернулся – сгорбленным и иссохшим полуслепым стариком с угасшим взглядом и неуверенной шаркающей походкой.
В Крыму он прошел через все ужасы Гражданской войны и красного террора. Пережил смену шести правительств, проводил к Деникину мобилизованного сына (и встретил его потом больным, в чахотке). Голодал, бедствовал, видел грабежи и бесчинства. Пропустил через сердце беспримерную девальвацию человеческой жизни. Наблюдал эвакуацию войск Врангеля. Сам отказался уехать – в то время жизнь вне родины еще казалась ему невозможной.
С установлением новой власти кошмар лишь усилился. В одной из статей 1920-х годов Шмелев писал: «Все солдаты Врангеля, взятые по мобилизации и оставшиеся в Крыму, были брошены в подвалы. Я видел в городе Алуште, как большевики гнали их зимой за горы, раздев до подштанников, босых, голодных. Народ, глядя на это, плакал. Они кутались в мешки, в рваные одеяла, подавали добрые люди. Многих из них убили, прочих сослали в шахты.
Всех, кто прибыл в Крым после октября 17-го года без разрешения властей, арестовали. Многих расстреляли. Убили московского фабриканта Прохорова и его сына 17 лет, лично мне известных, за то, что они приехали в Крым из Москвы – бежали.
В Ялте расстреляли в декабре 1920 года престарелую княгиню Барятинскую. Слабая, она не могла идти – ее толкали прикладами. Убили неизвестно за что, без суда, как и всех…
…За два – три месяца – конец 1920 и начало 1921 года – в городах Крыма: Севастополе, Евпатории, Ялте, Феодосии, Алупке, Алуште, Судаке, Старом Крыму и прочих местах, было убито без суда и следствия до ста двадцати тысяч человек – мужчин и женщин от стариков до детей…
Свидетельствую: я видел и испытал все ужасы, выжив в Крыму с ноября 1920 по февраль 1922 года».
Сам Шмелев, как «царский» офицер запаса, тоже подлежал регистрации и неизбежному расстрелу, но был спасен каким-то «комиссаром», видимо, из числа тех, чьи «страдания» писатель «облегчал» своими книгами.
А вот сына Сергея спасти не удалось. 3 декабря 1920 г. его забрали прямо из больничной палаты и в январе 1921 г. расстреляли. Несколько месяцев Шмелев обивал официальные пороги, пытаясь узнать о судьбе своего мальчика, но получал в лучшем случае отписки, что сын его «отправлен на Север». О том, как все было на самом деле, писателю стало известно через полтора года, во Франции, от случайно встреченного очевидца.
В начале 1922 г. Шмелев вновь был в Москве. Хорошо знакомый с ним писатель И.А. Белоусов вспоминал: «Вместо живого, подвижного и всегда бодрого, я встретил согнутого, седого, с отросшей бородой, разбитого человека».
По приглашению Буниных Шмелевы выехали на отдых и лечение за границу. Выехали налегке (после Шмелев очень горевал, что, собираясь в отъезд, не взял с собой ни одной иконы, особенно жалел о «Троице» – отцовском благословении). Собирались лечиться и – вернуться туда, где мог находиться их сын. Но узнали, что с сыном сталось – и не вернулись. Ни забыть, ни простить происшедшего Шмелев так и не смог. Но, ненавидя и проклиная красную власть, он никогда, ни единым словом не упрекнул ни Россию, ни русский народ.
В Крыму Иван Сергеевич почти не писал. В самом начале, в Алуште, появилась «Неупиваемая Чаша», работа над которой стала для потрясенного происходящим писателя своего рода убежищем. Он вспоминал потом, что написалась «Чаша» – «…случайно. Без огня – фитили из тряпок на постном масле, в комнате было холодно +5–6. Руки немели. Ни одной книги под рукой, только Евангелие. Как-то неожиданно написалось. Тяжелое было время. Должно быть, н а д о было как-то покрыть эту тяжесть. Бог помог».
«Неупиваемая Чаша», которая позднее своей «чистотой и грустью красоты» восхищала Томаса Манна, подвела черту под российским периодом творчества Шмелева и обозначила то новое, чем оно отныне должно было отличаться. Сюжетно и жанрово тяготея к П.И. Мельникову-Печерскому и особенно к Н.С. Лескову с его «Запечатленным ангелом», повесть обозначила принадлежность к литературно-сказовой традиции, которой Шмелев с этих пор не изменял, а кроме того, указала будущую его главную тему – художественное исследование православного мировоззрения, пронизывающее все составные части повествования – его сюжет, фабулу, композицию и тип сознания героев. С «Неупиваемой Чашей» в творчество Шмелева вошли глубокий трагизм и эпичность. И была эта книга творением человека, вновь обретшего Бога.