Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Осенью 1939 года семья перебралась в деревню Ивакино между Свечой и Юмой, в 1941-м – в Кузьмёнки Юмского сельсовета (этой деревни ныне тоже не существует). Здесь в 1942 году Олег пошёл в первый класс, причём первой учительницей стала его мама.

Законы биографического жанра требуют развернуть в этом месте красочную и подробную картину счастливого детства, прошедшего едва ли не на лоне природы, под благодетельным покровом патриархального сельского быта, но материалов, позволивших бы сделать подобный композиционный ход, явно недостаточно. И виной тому не какие-то козни и неурядицы, подстроенные судьбой (утрата писем, потеря дневников, отсутствие заинтересованных собеседников), а индивидуальные особенности куваевской памяти.

В 1964 году Куваев заносит в рабочую записную книжку ряд мыслей, которые возникли у него в ходе изучения «Творческой эволюции» Анри Бергсона: «Мы живём в непрерывном потоке психики. Ничто не повторяется. Память – хранитель отдельных фрагментов. Принцип подбора „хранить“ или „не хранить“ сложен, случаен, капризен, субъективен. Чересчур значительно субъективен. Я могу помнить случайно подобранный камень где-нибудь на речной косе в один из сотен обычных дней и могу начисто забыть, как звали женщи<ну>, с которой прожили чуть не месяц, или через пару месяцев забыть имя-отчество своего начальства и т. д. Помнится ничем внешне не примечательное лицо в электричке и не помнятся фильмы, книги, люди, с которы<ми> был долго связан. Всё дело в потоке психики».

Спустя три года, уже в другой записной книжке, также выполнявшей функцию карманной литературной лаборатории, Куваев возвращается к раздумьям о причудливых механизмах собственной памяти и соотносит их именно с детскими воспоминаниями: «У меня плохая память. Память эмоций. Почти ни черта не помню из вятского деревенского детства. Это в тридцать-то лет! Думая о том, что собираюсь стать писателем, я не могу не думать и об этом свойстве своей памяти, так как необходимые для писательского ремесла залежи эмоций у меня просто не копятся. Но иногда бывает странное: в самый неподходящий момент (авторучку заправляешь чернилами, кофейную мельницу крутишь, читаешь что-то) по неведомым законам ассоциаций вдруг чётко всплывает объёмная, с цветом, запахом и эмоциональным состоянием того времени картина чего-то со мной бывшего. Сенокос около деревни Кашино. Чёрная лесная речка с почти стоячей торфяной водой. Там, где из лесу выходит дорога на Кашино, поляна, мост, большая берёза. Под берёзой – самое сухое место. Там наш „лагерь“. Рогульки, костёр около того места. Солодовые коржики. Сладковатые. Очень вкусны с молоком. Грибовница, которая всегда варится из грибов, набранных по дороге из Кузьмёнок (кажется, около 7 км). Грибы вдоль той дороги росли всегда громадных размеров и червивые. Отец их варил, несмотря на червей, „с мясом“. С берёзы падали клещи, почему-то только на меня. Клещ в волосах, тугой, как резина. Плохо помню мать. Эмоционально плохо помню. Её лицо. Очень часто почему-то вспоминаю реку Паляваам. Мы с Серёгой курим на высоком берегу в ольховнике. Вечер. Комары. Тихо и прохладно. По реке сверху неторопливо плывёт громадный гусь. Он как-то нерешительно плывёт и целиком погружён в свои мысли. Потом гусь как-то решил, принял решение, махнул лапой и быстро поплыл обратно. Не стой!»

Пока Олег учился в начальных классах, отец работал на одной из станций Котельничского района, но в 1944-м его перевели ближе к семье – дежурным на разъезд Юма Свечинского района Кировской области. Название этого разъезда не может не вызвать восторженных эмоций у современного синефила, привыкшего заученно восхищаться классическим вестерном Делмера Дэйвса «В 3:10 на Юму» (тот, кто не видел исходный вариант этой ленты 1957 года, наверняка имеет представление о её ремейке «Поезд на Юму», снятом полвека спустя и украшенном присутствием Кристиана Бейла и Рассела Кроу).

Покинув Кузьмёнки, Павла Васильевна с детьми перебралась к мужу, поэтому в 1944–1949 годах Олег жил на разъезде Юма, а учился в семилетней школе одноимённого села, находящегося в четырёх километрах от дома.

Мать продолжала работать учительницей: «На примере матери я вещественно, если так можно сказать, усвоил понятия „сельская учительница“ и „ликбез“… „Ликбез“ – это когда мать поздно вечером шла за десять километров в глухую лесную деревню. В качестве оружия, скорее морального, она брала „вильцы“ – так в Кировской области называются маленькие двузубые вилы, которые применяются при вывозке навоза на поля. В наших лесах в те годы была пропасть волков. Зимой волчьи стаи зверели. А „сельская учительница“ – это школа в селе, которое также называлось Юма и куда мать ежедневно ходила за четыре километра. Это ещё корова, огород, сенокос и прочее. Мы жили в деревне, и кормиться было надо. Летом мать ничем не отличалась от колхозных женщин».

Десятилетку – школу-интернат для детей железнодорожников – Олег окончил в Котельниче той же Кировской области в 1952 году. «Котельнич – старинный город, но он много раз выгорал, из старины там разве что остались купеческие лабазы на Советской и сам дух старого уездного города, – вспоминал он. – На правобережье Вятки, на огромных глинистых обрывах, можно было гонять на лыжах вплоть до полной возможности сломить себе шею; на левом берегу был затон для речных судов, где зимой шёл ремонт колёсных пароходов. Школа была хорошая, с традициями, выход же агрессивным ученическим настроениям мы находили в извечной войне интерната с окраиной Котельнича, отделявшейся от интерната оврагом».

Галина Куваева писала: «В детстве Алик (так близкие звали Олега. – Примеч. авт.) был слабенький, тщедушный, к тому же военные годы». Но уже подростком он пристрастился к лыжам, рыбалке, охоте, заметно окреп. «Интересы мои рано замкнулись на двух вещах: книгах и ружье. Ружьё я начал выпрашивать лет с семи, но получил его только когда учился в 8-м классе. До этого я держал нелегально добытую шомполку („пистонное“ ружьё XIX века, заряжавшееся с дула. – Примеч. авт.), к которой капсюль надо было привязывать тряпочкой, порох я добывал из железнодорожных петард», – так описывает Куваев свои школьные увлечения.

Пристрастие к ружьям во всех их видах и формах сказалось впоследствии даже на стиле Куваева-писателя. Подыскивая нужные сравнения и метафоры, он охотно брал их из оружейной терминологии. Один из лучших рассказов Куваева «Устремляясь в гибельные выси» начинается таким вступлением: «Среди коловращения имён, лиц и событий, в каком мы все так или иначе живём, встречается вдруг человек и входит в твою память с ощутимой точностью досланного затвором патрона». Схожее сопоставление реализовано и в рассказе «Здорово, толстые!», герою которого, таёжнику Витьке, костюм – «пиджак, рубашка и брюки» – подходил, «как хорошо прокалиброванная гильза к патроннику». Наконец, давая характеристику Илье Николаевичу Чинкову, главному герою своего главного романа, Куваев говорит, что к «инопланетной» колымской жизни золотодобытчиков тот «пришёлся с точностью патрона, досланного в патронник».

Первой потрясшей Куваева книгой, как пишет он «О себе», стала «северная робинзонада» о поморах, застрявших на острове Малый Берун архипелага Шпицберген. Книга была без переплёта, поэтому название и автор оставались Куваеву неизвестными вплоть до публикации упомянутого предисловия. Вскоре читатели прислали ему ту книгу – «Беруны» Зиновия Давыдова 1933 года издания (позже выходила под названием «Русские робинзоны»). Фамилия читателей была Баклаковы – видимо, у них Куваев её и одолжил для героя «Территории». Что касается самих «Берунов», то воспоминания о них оказались настолько прочными, что следы их без труда различимы в куваевской прозе. Так, пародийной «северной робинзонадой» является ранний рассказ «С тех пор, как плавал старый Ной», с первых же строчек обозначающий свою принадлежность к литературному жанру, которым Куваева-школьника заразил когда-то Зиновий Давыдов («Я читаю эти стихи… своей собаке. Уже пятый день мы с ней находимся на положении робинзонов. История мореплавания повторилась в миллион сто первый раз. Мы торчим на необитаемом острове. И нам не на чем уплыть отсюда»). «Робинзонада» в куваевском творчестве может присутствовать и в более размытых, но оттого не менее узнаваемых формах. Своеобразной добровольной «робинзонадой» можно считать одиночный маршрут «к реке Ватап, через неё и далее в Кетунгское нагорье», общей протяженностью в 600 километров, пройденный в «Территории» Баклаковым, который вынужден под конец пути питаться «тёплыми кусочками» сырого заячьего мяса, что делает его похожим на реальных прототипов «Берунов», поддерживавших силы горячей кровью добытых ими зверей. Апофеозом хвалы здоровому «робинзонадному» питанию становится эпизод из «Правил бегства», в котором выпестованный в недрах НКВД зоотехник Саяпин подкрепляется буквально на ходу, точнее, во время езды в незнаемое: «Саяпин вытащил из лямок прикреплённую к двери [вездехода] рулёвскую тозовку и с одной руки, прямо из двери выстрелил. Куропач забил крыльями, встал, пробежал метров пять и перевернулся вверх лапами. – Готов. Гы! – сказал Лошак. – Зачем? – спросил Рулёв. Саяпин вылез, протопал своими валенками к куропачу, взял его за лапки и дёрнул в разные стороны. Я видел ещё вздрагивающее сердце куропача, красную печень и внутренности. Саяпин поднял горсть снега, сунул её внутрь и всосал этот набухший кровью снег. Затем аккуратно выкусил сердце, печёнку и отшвырнул остатки птицы. Лицо у него было в крови. Он вытер его снегом и оглянулся кругом. Лошак сплюнул в сторону. – Лихо! – сказал Рулёв. Саяпин повернулся к нам. На залитом солнцем снегу в расстёгнутом полушубке он казался молодым, почти юношей. – Во! – Он постучал себя по зубам (вместо „родных“ зубов у Саяпина – вставная пластмассовая челюсть. – Примеч. авт.). – Из-за этой брезгливости я в сорок девятом зубы оставил. На этой самой реке. Цинга. С тех пор и привык мясо сырое, тёплое, свежее есть. Кровь пить. Рыбу с хребтины живую грызть. И – здоров».

3
{"b":"665463","o":1}