– Шаманенок! Что он натворил?
Я быстро положил свою ношу на ступеньки и поспешил вернуться в церковь.
6
Мать говорила мне: ты плохой. Для ребенка очень горько такое слышать. Ты, говорила она, совершаешь нехорошие поступки: украл хлеб или ударил сестру. Ну да, я совершал нехорошие поступки, причем знал заранее, что они не так уж хороши, и все же не мог удержаться. Но одно дело – получить оплеуху, да такую, что щека горит полдня, и совсем другое – когда тебе говорят: ты и создан-то негодяем. Ты – дьявольское отродье, говорят тебе. И если такое слышишь с малолетства, и слышишь часто, то это, конечно, очень вредно. Это серьезная рана. Она заживает и открывается, снова заживает и снова открывается, пока нежная розовая сукровица не обратится в грубый струп. Мне всегда представляется кожаная варежка, такая старая, что вся оленья шерсть уже истерлась. Ее мяли на тяжелой работе, она намокала от снега и сохла у очага, опять намокала, ее опять сушили… Вся потрескалась от пота, дыма и телесных испарений.
Вот так, наверное, выглядит моя душа, мое вечное горе.
Я всегда удивляюсь – как легко люди живут! Радуются при встрече, говорят о какой-то ерунде, подначивают друг друга и смеются. Даже не думают обижаться. Парень, к примеру, может сказать девушке: «С чего бы это ты ходишь, будто летаешь? Дружка, должно быть, завела…» – и ничего! и девушка не обижается! А кто понаходчивей, отвечает: «А тебе что, улитки нравятся? Улитка ведро морошки будет год собирать!» – или что-нибудь в этом роде. А потом стоят и подкалывают друг дружку, и что-то между ними происходит. Это я вижу ясно – что-то происходит. Происходит что-то такое, что им весело. А потом расходятся, а им все равно весело. И он улыбается сам себе, и она. Или в лавке – зашел человек купить ерунду какую-нибудь. Пакет соли, к примеру. Или пачку табака. А приказчик разливается – и про погоду, и про ягель для оленей. Или, мол, приезжие долго не держатся в наших краях. А я только и могу ответить «да» или «нет», и то с трудом. Из меня клещами слова не вытянешь. Что-то с моей натурой не то. Может, мать меня так затуркала, а может, и зря я на нее валю. Все равно вырос бы таким же.
Я никому не внушаю приязни. Никто, завидев меня, не начинает улыбаться или весело разводить руками – ба, кого я вижу! Наоборот – отворачиваются. Если я захожу в лавку, мне отвечают односложно или вообще не отвечают – снимают с полки то, что я прошу, и все. От всего этого мне, конечно, очень одиноко, но я понимаю – так и должно быть. Между мной и другими – стена. А когда я пытаюсь пробить эту стену, пытаюсь пошутить – на меня смотрят как на идиота.
– Табак, – говорю я, к примеру. – Желательно королевских сортов.
А девушка за прилавком даже не улыбается. Даже глаза не веселеют. Я уж не говорю про ответную шутку – скажем, королевский табак будет только на следующей неделе. К сожалению. Нам его обычно доставляет сам гофмейстер. Или, на худой конец, главный поставщик двора. Приезжает в ландо, запряженном четверкой вороных.
Нет, ничего такого. Отворачивается и смотрит на полки.
– Тогда косичку обычного, – бормочу я и достаю кошелек. И конечно, со свойственной мне ловкостью рассыпаю монеты, они катятся по всему полу. Встаю на четвереньки и собираю – ей, наверное, кажется, я похож на свинью, только что не хрюкаю. Потом высыпаю медные кружочки на прилавок.
И на этом все.
Когда тишина вокруг становится невыносимой, я иду к реке. Лучше всего к вечеру, когда переделаны все дневные дела, когда и люди разошлись по домам, и коровы вернулись в коровники. Забираюсь на один из камней – он торчит из воды, раньше его видно не было, появился, только когда сошел весенний паводок. Совсем рядом бежит река. Даже не рядом – река бежит со всех сторон. Она похожа на стекло, на окна в пасторской усадьбе. Вечный стеклянный пол плывет и плывет, пока у порогов не разбивается, разбрасывая пену, в мелкие осколки. Порог – как открытая рана на нежной коже воды, и через эту рану на поверхность выплескиваются ярость и грозная сила. Неумолчное, угрожающе булькающее рычание порога словно предупреждает об опасности. Из водоворотов выглядывают ухмыляющиеся черные черепа камней, а пройти такой порог на плоскодонке под силу только опытному гребцу. Отклонился на волосок – и пиши пропало.
А потом все успокаивается. Река стихает и вновь превращается в стеклянный пол. Лишь иногда взъерошивают ее редкие порывы ветра. Отошел немного – и стихает грозный рев, река залечивает раны. Раны быстро заживают, но скрытая под стеклянной кожей темная ярость никуда не делась. Она там всегда.
Река уносит из души весь мусор. Я балансирую на скользких камнях, и томительная тревога постепенно улетучивается. А может быть, река и есть самая точная модель жизни? Душа… она же не рождается, не исчезает, она просто есть – как река. Река думает за меня. Помогает выстоять. Иногда кажется, будто я засушен навсегда, как стебель в гербарии, а река возражает: ничего подобного. Все в движении, никто нигде не засушен, ничто ни к чему не приковано. Все изменяется. И если долго смотреть на реку, начинает казаться, что и я превращаюсь в воду. Это волшебное ощущение. Как река, лежу я во всю свою длину, а берега по обе стороны вздрагивают и приходят в движение. Мимо меня медленно плывут древние леса и непроходимые болота. Я обнимаю белесое, точно створоженное, небо и закрываю глаза.
Белая ночь.
Пусть так и будет.
Вот эту картину и пробую я вызвать по вечерам, когда не нахожу себе места от непонятной тревоги. Мимо проплывают мягкие, едва различимые облака, я закрываю глаза и стараюсь не шевелиться.
Сонное бормотание реки лечит и успокаивает, оно заглушает даже непрерывное визгливое жужжание миллионов комаров.
Я часто думаю, как отблагодарить проста за мою жизнь. Он – мой создатель. Он прикрепил меня к времени, и после этого я стал человеком. Мое имя вписано в церковную книгу, и теперь оно никогда не будет забыто. Нет ничего худшего, чем быть забытым еще при жизни. Прожить жизнь, не будучи освященным буквами. Буквы – как гвозди, выкованные руками валлонского кузнеца. Сначала раскаленные, только что вынутые из ревущего пламени горна, они постепенно проходят все стадии белого и красного каления и становятся черными и прочными.
А иногда я думаю о буквах как о растениях. Они похожи на старые стволы, пережившие все беды, которые только могут выпасть на долю несчастного дерева, – ветры, ураганы, пригибающие к земле снегопады. Я думаю об измученных соснах, о скрученных березах, зацепившихся за острые камни на склонах гор. Вот они, буквы! Черные сучья усердно записывают свои невеселые воспоминания на серой бумаге неба. Иногда похоже на «л», иногда на «к» или «р». И, если постараться, если не торопиться, наверняка можно прочитать множество интересных, печальных и странных историй.
В то лето, когда меня записали в книгу… в то лето я сидел на обочине проезжей дороги, избитый, весь в нарывах и с пустым животом. Изредка мне кидали воняющую прогорклым салом кость или изжеванный комок табака. Табак даже лучше – его можно сосать, и тогда забываешь про голод.
А этого я заметил издалека, и мне почему-то стало страшно. Что-то было в его походке, будто он скрывается от кого-то. Грубый домотканый кафтан, длинные нечесаные волосы. Его можно было бы принять за обычного бродягу, если б не глаза. Все время смотрел по сторонам, то туда, то сюда, внимательно и настороженно. Иногда вставал на цыпочки, искал что-то в листве, а иногда нагибался и срывал какой-то цветок или стебель. Мне становилось все страшнее. Я, пятясь, залез в заросшую травой придорожную канаву: надеялся, не заметит.
Но он заметил.
На всякий случай я протянул ему ладонь для подаяния. Слегка привстал, чтобы в любой момент сорваться с места и убежать.
– Onkossullanälkä? – спросил он по-фински. Я не ответил, и он повторил по-саамски: – Leagonealgon? Ты голоден?
Я понимал и тот и другой язык, но боялся, что он начнет меня бить. Моя грязная протянутая рука задрожала, но я заставил себя не убирать ее. Он покопался в своей котомке, достал потемневший берестяной кузовок и сунул туда палец. Когда он его вынул, к пальцу прилипла какая-то желтоватая клейкая масса. Я попробовал отлепить эту массу, но он не дал, поднес палец и размазал мне по губам. Я непроизвольно слизнул, и что-то во мне произошло. Нёбо запело. Он подождал, пока я вновь открою рот. На этот раз я даже не слизнул, а ухватил губами почти весь прилипший к пальцу комок и, закрыв глаза, прислушивался, как он тает, наполняя мой рот неземным блаженством. И тут уже ничто не могло меня удержать, я, как молочный теленок, дочиста обсосал весь палец.