Все ожидали проста – он должен прочитать заупокойную проповедь. В первом ряду сидел исправник Браге в полном обмундировании. По дороге он принимал поздравления прихожан и каждому с достоинством кивал. Его жирные щеки тряслись, что, впрочем, нисколько не мешало ему выглядеть внушительно и при этом выказывать надлежащую меру сострадания. Прост взошел на кафедру, и взгляды их встретились, как две стрелы в воздухе, едва не расщепив друг друга. Исправник тут же отвел глаза, надул щеки, со звуком «п-ф-ф-ф» выпустил воздух, словно желал сказать: «Ну сколько можно?» – и начал демонстративно ковырять в зубах. Может, там и в самом деле что-то застряло, иначе как объяснить его нежелание слушать литанию? Рядом с ним пристроился секретарь Михельссон, в руках державший книгу псалмов.
Прост говорил о коротком летнем цветении. Как прекрасные полевые цветы склоняют головки и падают под свист неумолимых кос. Казалось бы, зачем уничтожать такую красоту? Но нет – эти цветы превратятся в душистое сено, и сено это позволит другим Божьим тварям продолжать жить даже в суровую зимнюю пору, в бесконечную полярную ночь. Любая жертва рано или поздно оборачивается благом, сказал прост, любая жертва имеет смысл, хотя он и скрыт от нас, этот смысл. Скрыт и недоступен нам, простым смертным.
Я пытался слушать, но мысли разбегались. По другую сторону прохода сидела она. Моя возлюбленная. Она ни разу не глянула на меня. Что ж… она меня не замечает, как не замечают воздух, которым дышат. Больше того – я для нее не существую. Но какое это имеет значение? Я-то могу смотреть на нее сколько хочу! Я мысленно трогаю ее, как с наслаждением трогают искусно отполированный камень, формы ее мягки и сладостны, как музыка. Я прижал мизинец к щеке – кожа хранила память о случайном прикосновении, когда я хотел перехватить у нее ручку ведра. Значит, и кожа имеет память…
И я неожиданно задремал, и приснился мне странный сон. Будто все, как и наяву, происходит в церкви, только в гробу лежу я сам. Лежу со сложенными на груди руками в самой середине церкви, и все на меня смотрят. И прост, и исправник, и прихожане – все до единого.
И даже она, моя любимая, – она тоже смотрит на меня, и взгляд ее полон скорби. Я совершил какой-то отчаянный поступок, проявил чудеса храбрости и самопожертвования – чего от меня, разумеется, никто не ожидал. А теперь все сидят и думают: «Кто же он такой? Почему мы никогда и ничего про него не знали? Если бы мы только догадались, что происходит в его душе».
А теперь уже поздно. Мое тело опустят в непроглядный мрак могилы, и только тогда все скажут: «Подумать только, такой тихий, такой неприхотливый… Кто бы мог подумать, что он способен на такой подвиг!»
Я очнулся, только когда гроб уже закрыли, и прост высыпал на крышку три ковша песка. Мне стало стыдно – как же так! Мною овладел нечистый, я впал в грех гордыни! Но стыд стыдом, а приятный привкус странного сна остался надолго.
Я им еще покажу. Так или иначе – они меня заметят. Просто пока я еще не знаю, как это сделать.
15
Прост решил проверить, как идут дела в летней школе, которую он устроил в Кангосфорсе. Погрузились в его хлипкую на вид, но прочную и послушную лодку, которой были нипочем речные пороги. Он сел на весла, я взялся за румпель, и мы двинулись в путь вверх по течению, туда, где Лайниэльвен сливается с Торнеэльвен. Вода стояла по-прежнему довольно высоко, и пороги причинили нам кое-какие затруднения, но плоскодонка с честью выдержала испытание. На самых затруднительных участках помогали хуторяне, они управлялись с рулевым веслом куда искуснее, чем я, к тому же были рады помочь не кому-нибудь, а самому духовному отцу. Лайниэльвен у́же и мельче, чем Торнеэльвен, так что, пока мы еще не добрались до их слияния, прост несколько раз причаливал плоскодонку и выходил на берег – посмотреть, не занесло ли половодьем в наши края семена каких-нибудь экзотических растений с далеких гор.
Летняя школа в Кангосфорсе представляла собой обычный сруб, в котором, судя по запаху, раньше была конюшня. Нас встретил учитель, господин Матссон, весьма серьезный господин. После падения с лошади он остался с кривой шеей, и это не позволяло ему заниматься какой-либо требующей телесных усилий работой. Прост назначил его учителем для младших детей, хотя, если быть честным, Матссон и сам читал с трудом. Раньше учителем был Юхани Рааттамаа, но теперь он преподавал в Лайнио. Про Юхани говорили с восхищением: учитель от Бога, даже почище самого проста, а его ораторское искусство таково, что школьники воспринимают уроки, как откровение Божье. «Как откровение Божье», – повторяли родители значительно и на всякий случай переглядывались: не вышло бы беды.
Основания для беспокойства были: посмотреть на «чокнутых» учеников приезжали даже с дальних хуторов. Вот они корчатся на полу в припадке раскаяния, а в следующую минуту – словно теряют все силы, на ногах стоять не могут. А потом тут же, на уроке, начинают скакать как оглашенные, с диким восторгом новообращенных, до которых внезапно дошло, что они уже спасены от адских мук. Если кто-то из учеников начинал бузить, Юхани просто-напросто сажал его на колени и тихо уговаривал, и уже через пару минут дикие выкрики переходили в плач и раскаяние. Он никогда не прибегал к розгам, как это делают почти все учителя.
Матссон таких способностей лишен. Он не умеет увлечь детей, но зато у него феноменальная память. Он может слово в слово пересказать слышанную им проповедь проста.
– И как дела в нашем винограднике? – приветливо спросил прост.
Матссон поклонился, насколько ему позволяла искривленная шея, и проводил проста в класс. Я насчитал двенадцать мальчишек. И только две девочки.
– Сестры Ваара заболели, – ответил Матссон на вопросительный взгляд проста. – Не встают.
– А что с ними?
– Чахотка, наверное. Я сказал, пусть дома побудут, нечего других заражать.
Дети сидели по двое, каждый у своей грифельной дощечки. Чуть не высунув языки от усердия, они срисовывали слова, написанные Матссоном на другой доске, побольше, висевшей на стене. Увидев нас, они встали и вразнобой поклонились. Все мальчуганы были босиком – нечего стаптывать обувь, когда лето на дворе. Я посмотрел на их руки – натруженные, в мозолях, как у взрослых. Им было заметно неудобно удерживать в руке маленький хрупкий мелок.
Прост прошел между столами, вглядываясь в написанное. Судя по всему, прочитать он смог далеко не все, но на всякий случай одобрительно хмыкнул.
На грифельной доске было написано следующее:
Благаславена субота – день отдыхновения.
Прост стер написанное и написал снова, исправив ошибки.
– Суббота пишется через две «б».
– Извините…
– Не так-то легко все это знать, – ободрил его прост.
Засмеяться никто из учеников не решился. В молчании, поплевав на пальцы, они вытерли свои доски и добросовестно срисовали написанное простом. Крестьянские дети, родной язык у них финский, как и у Матссона. Дома, само собой, никаких книг нет, кроме Библии и Катехизиса. Прост повстречался и с родителями – обычные крестьяне, мало кто мог написать хоть единое слово, кроме своего имени. А когда высокий гость попросил их прочитать хотя бы один псалом, они добросовестно водили пальцем по строке, хотя на самом деле знали его наизусть. Заметно было: к посещению духовного отца готовились не на шутку, заучивали, повторяли, потом опять заучивали и опять повторяли. Десять заповедей, толкования Лютера, основы вероисповедания, «Отче наш». А может, кое-что задержалось в памяти с давних пор, когда этих измученных работой людей, тогда еще мальчишек и девчонок, готовили к конфирмации. Или запомнилось из проповедей. Но, конечно, ни о каких высотах теологии речи не шло. Понятие Ordo salutis[15] им вообще не было известно, хватало и того, что они называли себя христианами. Можно подумать, что девушки-служанки и оленеводы вообще не способны ни к каким наукам, но это было не так. Они знали в лицо сотни своих оленей, они помнили десятки пастбищ, сотни ягодников и богатых рыбой речушек и озер – от высокогорья на западе до побережья на востоке. Они помнили всю свою родню в четырех-пяти коленах, могли построить дом одним топором, умели шить непревзойденную по теплоте одежду, используя вместо ниток оленьи жилы. И на память никак не жаловались. Кое в каких вопросах их знания были куда шире и глубже, чем у всех упсальских профессоров вместе взятых.