Система преследования и наказания за "непотребные" мысли путем повального шпионства и розыска с приходом Петра стала приобретать невиданные доселе масштабы. В избах Преображенского приказа вздернутого на дыбу вспаривали пылающим веником, и редко у кого хватало сил поддерживать в себе упорство и стройность первых показаний - разве только у тех, кто ведал, что троекратная пытка, сопровождающаяся прежними показаниями, освобождает от дальнейших мучений, а может и снять обвинение.
Необычная для новой эпохи доля выпадала на служителей церкви сотрудничать с сыщиками Тайной канцелярии, вытягивать признания у особенно упрямых не пыткою, а "страхом будущего суда Божьего" и добытые таким путем показания немедленно направлять в письменном доносе суду.
Сам донос становился своего рода оброком, который платил власти любой гражданин от мала до велика, превращался в ремесло и хобби, средство получения заработка, а одновременно, и вместе с наказанием, в средство охраны благочестия и правопорядка. Потому-то вместе с появлением фискалов, занимавшихся надзором за судебным разбирательством, сбором налогов и розыском по делам без челобитчика, донос стал государственным учреждением поистине свободным выполнять свои служебные обязанности без всякого риска. В сфере церкви аналогичными функциями занимались монахи во главе с иеромонахом Пафнутием. Право доносить было действительно единственным, которое предоставлялось всем сословиям без исключения - формально в форме "общественной" инициативы и средства контроля за деятельностью правительственного механизма.
Явление это не было изобретением Петра: оно существовало и при Иване Грозном, и при Борисе Годунове, и при первых царях династии Романовых. Принцип доноса вытекал и из второй главы "Уложения", принятого при царе Алексее Михайловиче, которая так рекомендовала оберегать государеву честь: "всякий, кто сведал про злой умысел на царское величество, обязан доносить, а кто этого не сделает, повинен смерти." Любой, кто изучал следственные дела допетровской Руси, видел, как доносы лились нескончаемыми потоками и делались с такой обыденной непосредственностью, по столь маловажным поводам, что оставалось только гадать - откуда больше проистекает все это доносительство - из общественной или физиологической потребностей, которые делают человека бесчувственным не только к страданиям ближнего, но и к чувству собственного самосохранения, заставляя его вытягиваться по струнке перед государем в рабской готовности допросить любого "с пристрастием" или "розыскать накрепко"...
При Екатерине II правду разыскивать было поручено главному распорядителю в делах тайной экспедиции, тайному советнику Степану Ивановичу Шешковскому, ещё с молодых лет виртуозу в сыскных делах. Радищев, написавший "Путешествие из Петербурга в Москву", когда узнал, что дело его поручено Шешковскому, упал в обморок. Этакий мозглявый сморчок в застегнутом на все пуговицы сером сюртучке не чинился ни с кем, кто "обвинялся во враках", и допрос с вынуждением признания начинал с внезапного удара своей толстой камышовкой под самый подбородок подозреваемого лица с такой силой, что зубы выскакивали. При этом инквизитор старался казаться богобоязненным, усердно посещал церкви. Та комната тайной экспедиции, где он снимал "пристрастные" допросы с истязаниями, вся обвешена была иконами. Вопросы к жертве он уснащал текстами священного писания, а когда раздавались стоны и мольбы о пощаде, "верный пес" начинал читать акафист Божией Матери или "Иисусу сладчайшему".
* * *
В своих записках Екатерина II назвала Москву "столицей безделья, чья чрезмерная величина всегда будет главной причиной этого". Императрица не скрывала своей неприязни к старому стольному граду где, по её словам, "на каждом шагу чудотворные иконы, церкви, попы, монастыри, богомольцы, нищие, воры, бесполезные слуги в домах, - какие дома, какая грязь в домах, площади которых огромны, а дворы грязные болота. Обыкновенно каждый дворянин имеет в городе не дом, а маленькое имение. И вот такой сброд разношерстной толпы, которая всегда готова сопротивляться доброму порядку и с незапамятных времен возмущается по малейшему поводу, страстно даже любит рассказы об этих возмущениях и питает ими свой ум".
Московские дворы, действительно, до того были огромны, что вместо одного большого дома сооружали там несколько строений, которые подразделялись на жилые, служебные и кладовые. Иногда эти строения соединялись крытыми переходами. У простого люда были избы "черные" без труб: дым выходил в маленькое волоковое окно. К такой избе хозяйственные помещения примыкали вплотную и люди жили практически вместе со своими курами, свиньями, телками.
Еще при Иване Грозном дома дворян и горожан обычно покрывались соломенной крышей, делились на клети-комнаты и по недостатку в стекле окна обтягивались говяжьими пузырями или пропитанной маслом холстиной. Высокие деревянные и каменные дома назывались хоромами, расположенные на верхнем ярусе комнаты - покоями. Стены расписывались изображениями из церковной истории, печи делались изразцами, часто с лежанками и печурками для подогрева кушаний. Изнутри каменные покои обшивались досками, а наиболее зажиточные хозяева покрывали стены голландской позолоченной кожей. К концу XVII века стали появляться вывезенные из Западной Европы картины, эстампы и портреты.
Новоселье всегда сопровождалось обрядами: гости приносили хлеб и соль, символы благополучия, часетенько не забывали и о черной кошке или черном петухе. Пол устилался травой, и на главном, покрытом скатертью столе ставили дарственные приношения.
Хотя песни петь очень любили, но вот с музыкой было труднее: кроме военной музыки, любая другая запрещалась духовенством на пирах (кроме свадеб) с исключением разве только для немецких колоний в Москве. Однажды патриарх даже распорядился все музыкальные инструменты в городе собрать и сжечь. Необходимость истолковывалась так, что в музыке, мол, кружится нечистая сила, завладевая душами веселящихся. К середине XVII века, с появлением завозимых из Европы музыкальных инструментов, об этом запрете уже мало кто вспоминал. Из наиболее сильных своих впечатлений о быте и нравах Москвы той эпохи итальянский авантюрист международного класса Джованни Казанова отметил для себя премилый обычай местных дам: стоило чужестранцу поцеловать у них ручку, как они тотчас же подставляли для поцелуя и ротик. Он даже пожелал, чтобы сей обычай был введен и в других странах. Одновременно в память врезалось и другое - круглосуточная стряпня на кухне, демонстрирующая радушие хозяев, которые "считают себя как бы обязанными лично потчевать своих гостей за каждой трапезой, что иногда следует без перерыва, вплоть до самой ночи".
* * *
Дарья Николаевна Салтыкова происходила из дворянской семьи с "генеалогическим древом", на ветвях которого можно было увидеть представителей знатных фамилий Строгановых, Толстых, Татищевых, Головиных, Мусиных-Пушкиных... Замуж вышла за лейб-гвардии ротмистра кавалерийского полка. Занималась воспитанием детей в Москве, летом выезжала в свое имение в Подольском уезде Московской губернии. В 26 лет овдовела, став полновластной распорядительницей вверенных ей телами и душами крепостных крестьян.
Прославилась же она своими безжалостными методами наказания провинившихся. Отхлестать собственноручно плетью дворовых девок за плохо вымытый пол было ей как нечего делать. Или подпалить жертве волосы, терзать раскаленными щипцами, плеснуть в лицо кипятком, а потом отдать на поругание дворовым мужикам с приказом: "Бейте её до смерти! Я одна хозяйка в своих вотчинах. Никого не боюсь и сама за все в ответе! Никто мне тут не указчик!"
Иногда жертвами могли оказаться и дворовые мужики, приставленные следить за качеством хозяйственных работ. Одного из них за недосмотр помещица заставила всю ночь провести на морозе, потом выливала ему на голову кипяток и прижигала щипцами нос. Не выдержав, он скончался и был сожжен в печи, дабы замести следы пыток. Походы крестьян с жалобами в Сыскной приказ заканчивались обычно новыми побоями под крики озверевшей барыни: "Ничего вы мне не сделаете! Там меня на вас, холопов, ни за что не променяют. Сколь бы вы ни доносили!"